Том 3. Рассказы 1906–1910
Шрифт:
Как бы удовлетворившись, этим бешеным, все покрывшим, переполнившим платформу шумом, рука повернула в другую сторону, и в мгновенно наступившей зияющей тишине, в которой точно поплыла вся платформа, издалека, с весенних, пахнущих, необъятно зеленеющих полей, где происходило: свое, донеслось тоненькое испуганно-звонкое ржание отставшего жеребенка. Мать откликнулась коротко и спокойно. Тарахтели поскрипывавшие в осях и, должно быть, пахнувшие дегтем колеса.
Слесарь, переминаясь, сдвинул картуз на затылок, потом ссунул опять на лоб.
– К
– Да это ты, Иван?
Хмурые, отвыкшие улыбаться складки поношенной кожи снисходительно шевельнулись.
– Я же, я… я… и есть… это – товарищ, токарь.
– Откуда?
– Да грешным делом на праздничек урвались в деревню. Сами знаете… Опять же в конторе печенег-народ, билета, удавятся, не дадут… Сами ездиют бесперечь, а для нас так, как родить им. Сделайте милость, возьмите.
Машинист достал бумажный портсигар, нежно взял папиросу большим и мизинцем, обмял, закурил и стал пускать дым, глядя на кончик носа.
– Кабы не срочно, а то срочно… безотлагательно в депе кончить работу ко вторнику.
– Главное, срочно, – неожиданно тонким голосом, так не шедшим к его тощей длинной фигуре, неизвестно чему засмеялся токарь, с побежавшими вокруг глаз лучиками, и сразу опять стал серьезным, глядя в сторону, точно его все это вовсе не касалось, – длинный, серьезный, с потухшими лучиками.
Помощник машиниста, молодой, широкоплечий, со впалою грудью и такими же впалыми, густо занесенными угольной пылью щеками, повернувшись спиной, точно молча осуждая весь этот разговор, неодобрительно лил из длинной лейки масло в парившие тонко таявшим паром сочленения паровоза.
– Штрафуют нас, – хмуро выронил машинист и густо выпустил дым, скупясь на лишнее слово.
– Сделайте милость… Кабы не к сроку…
– Главное, к сроку, – засмеялся длинный с засветившимися лучиками и замолчал, и лицо опять стало длинное, костлявое, лошадиное.
– В поезде что же?
– Контро-оль! Спрашивали обера… Сами бегают, не знают, куда зайцев девать… Одного положили на скамейке, покрыли одеялом и велели сесть мужикам… Ну, он лежал, лежал, упарился, да как заревет боровом на весь поезд, публика с испуга кто куда… Смеху было…
Отчетливо трижды медно ударил колокол. Засвиристел обер-кондукторский свисток. Платформа опустела; только краснела шапка. Паровоз густым, низким голосом отозвался.
– Никандр Алексеич… кабы не срочно… срочно… будьте добры… мастер-то главный – собака, беспременно к штрафу…
Он торопливо спешил выложить, чтобы поспеть, пока не ушел паровоз, все слова.
– Ну, лезьте… да зайдите с другой стороны, чтоб не видать.
Они торопливо, искоса глянув на красневшую издали шапку начальника, обежали широкую, приготовившуюся к бегу грудь паровоза, от которой несло жаром, и торопливо, цепляясь, как обезьяны, взобрались на площадку.
В мгновенно наступившей тишине паровоз тронул, густо с металлическим выдохом дохнул клубом белого пара и двинулся, со
Неукротимый, клокочущий железный грохот тяжко метался, не отставая, над паровозом, то больно выделяясь в ушах отчетливым клекотом колес, то потрясая мозг, слух, задыхающуюся грудь лязгом сотен тысяч железных пудов.
На площадке было тесно, жарко, грязно от угля, крутились вихри вырывавшейся из-под колес пыли, – и люди, и железо, и уголь шатались, кидаемые из стороны в сторону.
Слесарь и токарь, оглушенные, с усилием удерживая под ногами со скрежетом ходившую площадку, цепко держались, прижимаясь к стенкам, все боясь помешать.
Машинист бегло глянул на водомерную трубку:
– Качайте, – и, выставив слегка голову под бешено несущийся навстречу воздух, глянул вдоль пути.
На секунду мелькнуло привычное: бесконечно вытянувшиеся по нити чернеющие рельсы, и все, что неслось вдоль них – березки, столбы, овраги, дальние поля, – все издали бежало медленно, но чем ближе – быстрее, быстрее, быстрее, в шумящем разорванном воздухе проносясь у паровоза, как и пожираемые им, сливающиеся в мелькании шпалы.
Машинист, все такой же хмурый, проговорил:
– У нашего деповского начальника, говорят, жена сбежала.
Но в железной будке, ни на секунду не слабея, с искаженной злобой, все покрывая, бешено метался грохот, и слесарь и токарь только видели, как шевелились под усами у машиниста губы.
– Ась?
Помощник сильными, молодыми, размашистыми движениями глубоко забирал железной лопатой уголь и кидал в разинутую топку, нестерпимо обдававшую ослепительным жаром и людей и железо.
Слесарь и токарь все жались и сторонились, но податься было некуда, и перед глазами шли красные круги.
Помощник с размаху захлопнул загремевшую, мгновенно потушившую красный блеск дверцу, и люди легче вздохнули. Грохот метался.
– Тепло, – проговорил слесарь, чтоб поддержать разговорено и сам не слыхал своего голоса. – Тепло, говорю, у вас! – закричал он диким голосом, поглядывая на всех.
Ему не ответили.
Помощник отирал со ставшего пепельным лица крупные капли пота, размазывая уголь, грязь и масло.
– Соблаговолите? – И слесарь осторожно потянул из кармана и, спохватившись, что не слышит своего голоса, опять закричал диким и заискивающим голосом: – Соблаговолите, Никандр Алексеич! – и снова потянул из кармана полезло горлышко с красной печатью сверху.
Машинист бегло взглянул на манометр, на водомерную трубку, присел на крошечную откидную железную лавочку и закрыл глаза. Складки кожи на лице еще больше собрались, голова свесилась, и все осунувшееся тело слегка покачивалось от хода машины.