Том 3. Рассказы 1906–1910
Шрифт:
Мишка помолчал, счищая ногой с ноги засохшую, грязь. Потом поднялся, затянул веревочку от штанов:
– Как наелись, а опять хочется… Пойдем…
Уже нет ни железной дороги, ни телеграфных столбов, только поля, да перелески, да птицы, да облака, Ваня остановился.
– Я бою-усь… заблудимся…
– Фу-у, заблудимся!.. Ежели идти на сход солнца, сейчас железная дорога будет… ее не минуешь…
– Это восток называется, учительница нам говорила в училище.
Мишка молча шел, потом угрюмо проговорил:
– Ну, так что ж!..
Из-за оврага
Выскочила собачонка и, захлебываясь, стала провожать их, чуть не хватая за пятки. Отстанет, замолчит, и опять нагонит, и опять захлебывается из последних сил, как будто смерть ее пришла.
По-над тыном на сухом месте ребятишки играли, тесно усевшись в кружок, а в самой грязи лежали, утопая в блаженстве, свиньи и сдержанно хрюкали.
Мишка нагнулся к крохотному оконцу, тусклому и мутному, как незрячий глаз, стукнул и проговорил тоненьким голосом:
– Дя-аденька, дай корочку хлебца, есть хочется… проходящим…
Ваня полуиспуганно, полувыжидательно стоял поодаль.
Тихо. Только листья шевелятся на чуть покачивающихся ветвях да старая, обвисшая с крыши солома шуршит, точно мыши ворочаются.
Мишка постоял и пошел дальше, но везде было то же: молчаливые тусклые окна, шепот листьев, да полуистлевшая почернелая солома загадочно шуршит, залает собачонка, кое-где ребятишки играют, лежат свиньи в черной грязи, и все благословляет с высоты золотое солнце.
Из одной избы вышел крестьянин, огромный, в одной ситцевой рубахе и портках, с всклокоченной, в пуху головой:
– А?
Долго зевал и чесал спину, посмотрел на небо и опять долго зевал, широко раскрывая и крестя заросший рот, еще почесал спину и ушел в избу.
Пробираясь у самых плетней, прошли улицу, и глянуло поле, дальний перелесок.
Мишка остановился и сердито высморкался.
– Подохли, что ли!
У крайней избы старушка вытаскивала на веревке ведро из колодца. Старые, узловатые, дрожащие руки с трудом, медленно и редко перехватывали мокрую, туго перегибающуюся через сруб веревку, и в глубине что-то плескалось и стукало.
– Баушка, дай-ка пособим. Ванька, берись!
Ваня подскочил, и мальчишки торопливо, радостно и напряженно стали перехватывать быстро поползшую из колодца веревку, точно обрадованные возможностью потратить имеющиеся силы.
Плещущий звук все выше и выше, показалась дужка, и, бросая серебро воды, из темно разинутого колодца полезло ведро.
– Спасибо, родименькие, спасибо, родные!.. Пожалели старого человека. Откуда будете?
– В город идем, баушка… городские мы. Вот, вишь, на поезд не попали, будем ждать.
– Ну, что ж… подождите,
В избе было темно, тесно, низко, кисло пахло овчиной и поросятами.
Старуха полезла в печь и достала черный горшок с остатками запекшейся гречневой каши; вытерла деревянные ложки пальцем и положила на стол. Ребятишки, как воробьи, принялись за кашу. Старуха сидела, подпершись рукой, глядела на них и покачивала головой, повязанной платком с торчащими заячьими ушами…
– Кушайте, родименькие… Либо в услужении?.. Охо-хо-хо, не сладко и в городе. Внуки у меня там, один в трактире, другой в печатне, жалются, пишут… домой и урваться некогда… Деревня-то как вымерла, которые в городе, которые на поле… Прикончили кашу-то? Ну, слава богу, яичко бы дала, да все в город увозят, все в город. Вечером коровушка придет, да молочка и понюхать дома не приходится: невестушка у меня сердитая да строгая, все молочко до капельки соберет и росинки не расплещет, – все в город… Наши-то ребятишки квасок пьют, кваском и пробавляются. Попейте кваску, попейте, квасок хороший, кисленький… Ну, так, все, с божьей помощью…
– Баушка, можно у тебя переночевать? А то нам утром на поезд.
– Ну-к что ж, ночуйте. Сена в сарае много, на сене выспитесь, только чтобы папироски не жгли, боже упаси и помилуй!..
Когда усталое, с добрым подернувшимся лицом солнце, на которое уже свободно можно было глядеть, тронуло розовато верхушки верб, деревня оживилась. Чмокая в грязи, шли важно коровы с полно белевшим выметем. Крякали утки, раскачиваясь, спеша откуда-то с пруда и не упуская случая проглотить по дороге камешек, кучку зерен, зазевавшегося жука. Прогнали лошадей. Потянулась телега, утопая по ступицу в грязи. И голоса стояли ясные, отчетливые в тихом розоватом вечернем воздухе.
Спать улеглись на сене в сарае, и уже звезды давно засматривали сквозь дырявую соломенную крышу, а ребятишки все не могли уснуть.
Особенная тишина, какой никогда не бывает в городе, не давала спать. И в этой тишине неподвижно и темно стоят избы, вербы, и на их ветвях черные комки спящих ворон. Где-то далеко в конце улицы лает собака, долго, упорно, не останавливаясь, как будто дело делает, потом и она замолчит, и в темной тишине – только мерный звук жующей коровы.
– Ванька, а энтот мужик, что выходил, должно – колдун.
– М-м-м…
Ваня уже спит и не может разодрать глаз сквозь сладкий сон.
Сквозь неровно темную солому мигают звезды. Мишка смотрит на них широко раскрытыми глазами, – может, это души теплят свечечки, и их задувает ветром, а может…
«А они ползут…» – с удивлением и страхом думает Мишка, не шевелясь и глядя, как в дыре мигает то одна, то две, то несколько звезд, то опять смутно отсвечивает одно небо, без звезд.
И стараясь смотреть и не давая смыкаться тяжелеющим векам, он мягко и против воли тонет в этой темной тишине, где давно потонули и избы, и вербы со спящими воронами, и потускневшие и расплывшиеся звезды.