Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка личности и творчества
Шрифт:
Кроме этой статьи, в первых двух книжках журнала самим Киреевским было напечатано еще несколько других статей: «Обозрение русской словесности за 1831 год», «О слоге Вильмена», «„Горе от ума“ — на московском театре» и «Русские альманахи за 1832 год». В своем «Обозрении» литературных явлений за предыдущий год Киреевский останавливается на разборе темы трагедии Пушкина «Борис Годунов» и поэмы Баратынского «Наложница». При этом Киреевский высказывает несколько ценных замечаний о современной ему русской критике, сохранивших свое значение и для настоящего времени. По его мнению, у нас еще нет критики: «нет ни одного критического сочинения, которое бы не обнаруживало пристрастие автора к той или другой иностранной словесности». Между тем «не чужие уроки, но собственная жизнь, собственные опыты должны научить нас мыслить и судить. Покуда мы довольствуемся общими истинами, не преемственными к особенности нашего просвещения, не извлеченными из коренных потребностей нашего быта, до тех пор мы еще не имеем своего мнения либо имеем ошибочное; не ценим хорошего, приличного, потому что ищем невозможного совершенного, либо слишком ценим недостаточное, потому что смотрим на него из дали общей мысли, и вообще меряем себя на чужой аршин, и твердим чужие правила, не понимая их местных и временных отношений».
Критика Киреевского отличается независимостью и самостоятельностью мыслей. В то время как большая
Поэма «Наложница» дает повод Киреевскому высказать свой взгляд на характер поэзии Баратынского вообще: Баратынский, больше, чем кто-либо из наших поэтов, по его мнению, мог бы создать поэтическую комедию «из верного и вместе поэтического представления жизни действительной, как она отражается в ясном зеркале поэтической души, как она представляется наблюдательности тонкой и проницательной перед судом вкуса разборчивого, нежного и счастливо образованного…»
Из остальных статей Киреевского, напечатанных в «Европейце», особенное внимание обращает на себя статья его о представлении комедии Грибоедова на московской сцене. В комедии этой изображены пустота и невежество московского общества «сильно, живо и с прелестью поразительной истины». Но при своем тогдашнем взгляде на отношение русского просвещения к европейскому Киреевский не мог, конечно, оставить без возражений известных рассуждений Чацкого о любви к иностранному: по мнению критика, «нам нечего бояться утратить свою национальность, но до сих пор национальность наша была национальность необразованная, грубая, китайски-неподвижная, просветить ее, возвысить, дать ей жизнь и силу развития может только влияние чужеземное…» Но любовь к иностранному, оговаривается в заключение Киреевского, не должно смешивать с пристрастием к иностранцам, особенно к тем из них, которые, проживая в России, подчас отличаются от русских только незнанием русского языка и иностранным окончанием фамилий; так ребенок смешивает учителя с наукою.
Ближайшими сотрудниками журнала являлись в Москве Баратынский, Языков, Хомяков, в Петербурге Жуковский, князь Вяземский, А. И. Тургенев, князь Одоевский; Пушкин через Языкова выражал также свое живое сочувствие изданию Киреевского и обещал свое содействие и сотрудничество; вообще журналу Киреевского предстояла, по-видимому, прекрасная будущность. Но на второй книжке «Европеец» был запрещен. Поводом к тому явились статьи Киреевского «Девятнадцатый век» и «„Горе от ума“ — на московском театре». Распоряжение о запрещении было, по выражению Погодина, своего рода «исторической бумагой». В ней было сказано, что, вопреки заявлению Киреевского в его первой статье, что он говорит не о политике, «сочинитель, рассуждая будто бы о литературе, разумеет совсем иное: под словом просвещение он понимает свободу, деятельность разума означает у него революцию, а искусно отысканная середина не что иное, как конституция; статья сия не долженствовала быть дозволена в журнале литературном, в каковом запрещается помещать что-либо о политике, и вся статья, невзирая на ее нелепость, писана в духе самом неблагонамеренном». Статья о комедии Грибоедова была призвана непристойной выходкою против живущих в России иностранцев. Цензор, пропустивший первую книжку журнала, С. Т. Аксаков, был подвергнут служебному взысканию и вскоре отставлен от должности, Киреевский официально признан человеком неблагомыслящим и неблагонадежным, ему угрожало удаление из столицы, и он спасен был только горячим и энергическим заступничеством В. А. Жуковского. Между государем и Жуковским, по свидетельству А. П. Елагиной, произошла сцена, после которой поэт приостановил даже на две недели занятия с наследником-цесаревичем, думая вовсе удалиться от двора; вмешательство государыни положило конец размолвке.
Киреевский по поводу запрещения своего журнала подал записку графу Бенкендорфу с просьбою довести ее содержание до сведения государя (записка эта была написана, по просьбе Киреевского, другом его, Чаадаевым, знавшим близко графа Бенкендорфа, но мысли, в ней изложенные, разумеется, принадлежали Киреевскому). В этой записке Киреевский признавался, что некогда действительно разделял идеи своего поколения о преобразованиях для блага родины государственного управления в России, наподобие европейских, то есть о конституциях и т. п., хотя не искал преступным путем их осуществления, но теперь он пришел к убеждению, что, ввиду различия исторических условий Запада и России, европейская политическая теория не отвечает потребностям русского народа; теперь он желает для своей родины прежде всего распространения серьезного и здравого классического образования, затем освобождения крестьян, как «необходимого условия всякого последующего развития для нас, и особенно развития нравственного», и наконец пробуждения религиозного чувства, не понимая иной цивилизации, кроме христианской. «Считаю, — говорит Киреевский, развивая в частности свою мысль о крепостном праве, — что в настоящее время всякие изменения в законах, какие бы правительство ни предпринимало, останутся бесплодными до тех пор, пока мы будем находиться под влиянием впечатлений, оставляемых в наших умах зрелищем рабства, нас с детства окружающего: лишь его постепенное уничтожение может сделать нас способными воспользоваться другими преобразованиями, которые наши государи в своей мудрости найдут удобным сделать. Полагаю, что исполнение законов, как бы мудры они ни были, не может никогда быть соответственным намерению законодателя, если оно будет поручено людям, с молоком кормилицы впитавшим всевозможные мысли неравенства, если все ветви администрации будут вручены подданным, с колыбели своей освоенным со всякого рода несправедливостью». Что касается до своего журнала, Киреевский заявлял, что издание его должно было быть всецело литературным: издатель желал бы привить у нас вкус к философской литературе, установить связь не с политической, а с мыслящей Европой, показать, что «для нас нет иной политики, кроме науки», прояснить сознание о нашем общественном отношении к Европе. В заключении записки автор выражает надежду, что «его не будут считать среди суетных и бурных умов» и что ему позволено будет продолжать свое скромное дело.
Неизвестно, была ли доложена записка Киреевского государю, но пятно неблагонадежности тяготело над ним довольно долго и впоследствии. Литературу Киреевский считал своим призванием, в литературной деятельности видел святое служение на благо
Киреевский все это время много работал мыслию и сердцем в тяжелых сомнениях относительно самых заветных жизненных своих убеждений, в горьком сознании, что «светила прежние бледнеют, догорая, звезды лучшие срываются с небес», и когда через одиннадцать лет опять выступил на литературное поприще, образ мыслей его оказался существенно изменившимся. Большое влияние на него в этой внутренней работе сознания имел прежде всего его брат, Петр Васильевич, с самых ранних лет усвоивший себе глубокое непоколебимое убеждение в самобытности основ русской жизни и русского просвещения. С детства оба брата были связаны друг с другом самою горячею дружбою. Старший брат чуть не молился на младшего: «Понимать его, писал он однажды, — возвышает душу. Каждый поступок его, каждое слово в его письмах обнаруживает не твердость, не глубокость души, не возвышенность, не любовь, а прямо величие». «Такая одинаковость, — писал он в другой раз, — с такою теплотою сердца и с такою правдою в каждом поступке вряд ли вообразимы в другом человеке… Когда поймешь это все хорошенько да вспомнишь, что между тысячами миллионов именно его мне досталось звать братом, какая-то судорога сожмет и расширит сердце…»
Несмотря на такие отношения, между братьями в пору издания старшим из них «Европейца» не было одинаковости убеждений по вопросу о русской народной самобытности и основных началах русского просвещения; разногласие в таком жизненном для того и другого из них вопросов тяготило обоих и порождало между ними постоянные и горячие споры и страстный обмен мыслей, и в них взгляды старшего брата постепенно теряли свою прежнюю устойчивость и изменялись при соприкосновении с цельным, как бы прирожденным убеждением младшего. К этому присоединилось влияние Хомякова, с которым близко подружился И. В. Киреевский около того времени, когда так неожиданно прервалась его журнальная деятельность, и который, среди тогдашнего общества, в огромном большинстве считавшего русского мужика прямым дикарем, а православие отожествлявшего с невежеством, был горячим и убежденным поборником необходимости самобытного развития православия как основы этой самобытности, изучения старины и возвращения к ее заветам, поборником идеи о будущем мировом призвании России и славянства.
В 1834 году, в апреле, Киреевский женился на той, чьей руки тщетно добивался пять лет тому назад. Вскоре после свадьбы он познакомился с схимником Новоспасского монастыря, Филаретом, который внушил ему глубокое уважение к себе и беседы которого он очень полюбил; это тоже оставило своей след на образе мыслей Киреевского. Поводом для Киреевского впервые высказаться в духе назревших у него постепенно новых убеждений явилась статья Хомякова «О старом и новом», написанная автором для прочтения на одном из вечеров, бывавших у Киреевских в течение зимы 1839 г. и, как предполагают, с нарочною целью вызвать Киреевского на обмен мыслей. Хомяков в своей статье высказывает тот взгляд, что в Древней Руси, как и теперь, было «постоянное несогласие между законом и жизнью, между учреждениями писанными и живыми нравами народными» и что «наша древность представляет нам пример и начало всего доброго в жизни частной, в судопроизводстве, в отношении людей между собой, но все это было подавлено, уничтожено отсутствием государственного начала, раздорами внутренними, игом внешних врагов». Преобразовательная деятельность Петра была страшной, но благодельной грозой: с Петра «вещественная личность государства получает решительную деятельность, свободную от всякого внутреннего волнения, и в то же время бесстрастное и спокойное сознание души народной, сохраняя свои вечные права, развивается все более и более в удалении от всякого временного интереса и от пагубного влияния сухой практической внешности…» Теперь, когда эпоха создания государственного кончилась, настало для нас время подвигаться вперед, «занимая случайные открытия Запада, но придавая им смысл более глубокий или открывая в них те человеческие начала, которые для Запада остались тайнами, спрашивая у истории церкви и законов ее светил путеводительных для будущего нашего развития и воскрешая древние формы жизни русской…»
Киреевский в своей статье «В ответ А. С. Хомякову» находит прежде всего неправильным самый вопрос, была ли прежняя Россия, в которой порядок вещей слагался из собственных ее элементов, лучше или хуже России теперешней, где порядок вещей подчинен преобладанию элемента западного: если старое было лучше теперешнего, рассуждает он, из этого еще не следует, что бы оно было лучше теперь; с другой стороны, если старое было хуже, то из этого также не следует, что бы его элементы не могли развиться во что-нибудь лучшее при условии свободы от влияния элемента чужого. Мало имеет смысла также вопрос, нужно ли для улучшения нашей жизни теперь возвращение к старому русскому или нужно развитие противоположного ему элемента западного, иными словами, который из двух элементов исключительно полезен теперь: будь один из них избран в теории, другой вместе с ним теперь останется неизбежным в действительности, и «сколько бы ни желали возвращения русского или введения западного быта, но ни того ни другого исключительно ожидать не можем, а поневоле должны предполагать что-то третье, долженствующее возникнуть из взаимной борьбы двух враждующих начал… Не в том дело, который из двух, но в том, какое оба они должны получить направление, чтобы действовать благодетельно». Рассматривая основные начала жизни, образующие силы народности в России и на Западе, Киреевский отмечает различие между ними в видах христианства, общего начала здесь и там в направлении просвещения, в смысле частного и народного быта. На Западе вместе с христианством действовали на развитие просвещения остатки классического мира, древнего язычества, которое представляет в сущности своей «торжество формального разума человека над всем, что внутри и вне его находится», в виде формальной отвлеченности и отвлеченной чувственности. Самое христианство западное не избегло влияния классического мира, и «Римская церковь в своем уклонении от Восточной отличается именно тем же торжеством рационализма над Преданием, внешней разумности над внутренним духовным разумом»; в торжестве формального разума над верою и Преданием коренится, по мнению Киреевского, и вся судьба Европы, вся особенность ее просвещения и быта. Христианство восточное не знало ни борьбы веры против разума, ни торжества разума над верою, потому и влияние его на просвещение было иное.