Том 4. Творимая легенда
Шрифт:
Все это было сказано отрывисто и нехотя. Ни у кого не стало охоты продолжать разговор об этом, но в это время совершенно неожиданно в разговор вмешался Кирша. Он подошел к отцу и сказал тихим, но очень внятным голосом:
— Он нарочно пришел так поздно, когда я спал, чтобы я его не видел. Но я его помню. Когда еще я был совсем маленький, он показывал мне страшные фокусы. Теперь уж я не помню, что он делал. Помню только, что мне было очень страшно, и я плакал.
Все с удивлением смотрели на Киршу, переглядывались и улыбались. Триродов спокойно сказал:
—
Так прервал Триродов разговор об Острове и перевел его на другой вопрос, из числа волновавших в то время все общество. Вскоре после того он уехал. За ним поднялись и другие.
Хозяева остались одни и сразу почувствовали в себе осадок досады и враждебности. Рамеев упрекал Петра:
— Послушай, Петя, так, брат, нельзя. Это же негостеприимно. Ты все время так смотрел на Триродова, точно собирался послать его ко всем чертям.
Петр ответил со сдержанною угрюмостью:
— Вот именно, ко всем чертям. Вы, дядя, угадали мое настроение.
Рамеев посмотрел на него с недоумением и спросил:
— Да за что же, мой друг?
— За что? — пылко, давая волю своему раздражению, заговорил Петр. — Да что он такое? Шарлатан? Мечтатель? Колдун? Не знается ли он с нечистою силою? Как вам кажется? Или уж это не сам ли черт в человеческом образе? Не черный, а серый, Анчутка беспятый, серый, плоский черт?
— Ну, полно, Петя, что ты говоришь! — досадливо сказал Рамеев.
Елисавета улыбалась неверною улыбкою покорной иронии, золотою и опечаленною, и желтая в ее черных волосах грустила и томилась роза. И широко раскрыты были удивленные глаза Елены.
Петр продолжал:
— Да подумайте сами, дядя, оглянитесь кругом, — ведь он же совсем околдовал наших девочек.
— Если и околдовал, — сказала, весело улыбаясь Елена, — то меня только немножечко.
Елисавета покраснела, но сказала спокойно:
— Да, любопытно слушать. И не заткнуть же уши.
— Вот видите, она сознается! — сердито воскликнул Петр.
— В чем? — с удивлением спросила Елисавета.
— Из-за этого холодного, тщеславного эгоиста ты всех готова забыть, — горячо говорил Петр.
— Не заметила ни его тщеславия, ни его эгоизма, — холодно сказала Елисавета.
— Удивляюсь, когда ты успела так хорошо, — или так худо, — с ним познакомиться.
Петр продолжал сердито:
— Вся эта его жалкая и вздорная болтовня — только из желания порисоваться.
Елисавета с непривычною ей резкостью сказала:
— Петя, ты ему завидуешь.
И сейчас же, почувствовавши свою грубость, сказала краснея:
— Извини меня, пожалуйста, Петя, но ты так жестоко нападаешь, что получается впечатление какого-то личного раздражения.
— Завидую? Чему? — горячо возразил Петр. — Скажи мне, что он сделал полезного?
— Его стихи, — начала было Елисавета.
Петр перебил ее:
— Ты мне скажи, где его талант? Чем он известен? Кто его знает? Все, что он пишет, только кажется поэзией. Перекрестись и увидишь, что все это книжно, вымучено, сухо. Бездарное дьявольское наваждение.
Рамеев сказал примирительным тоном:
— Ну, уж это ты напрасно. Нельзя же так отрицать!
— Ну, даже допустим, что там есть кое-что не очень плохое, — продолжал Петр. — В наше время кто же не сумеет слепить звонких стишков! Но все-таки, что я должен в нем уважать? Развратный, плешивый, смешной, подслеповатый, — и Елисавета находит его красавцем!
Елисавета сказала с удивлением:
— Никогда я не говорила про его красоту. И разврат его — откуда это? Городские сплетни?
Елисавета покраснела и нахмурилась. Ее синие глаза странными зажглись зеленоватыми огоньками. Петр гневно вышел из комнаты.
— Чем он так раздражен? — с удивлением спросил Рамеев.
Елисавета потупилась и с детскою застенчивостью сказала:
— Не знаю.
Она стыдливо улыбнулась робкому тону своих слов, потому что почувствовала себя девочкою, которая скрывает. Преодолевая стыд, она сказала:
— Он — ревнивый.
Глава двенадцатая
Триродов любил быть один. Праздником ему было уединение и молчание. Так значительны казались ему одинокие его переживания, и такая сладкая была влюбленность в мечту. Кто-то приходил, что-то являлось. Не то во сне, не то наяву были дивные явления. Они сожигали тоску.
Тоска была привычным состоянием Триродова. Только в писании стихов и прозы знал он самозабвение — удивительное состояние, когда время свивается и сгорает, когда дивное вдохновение награждает избранника светлым восторгом за все тяготы, за всю смуту жизни. Он писал много — печатал мало. Известность его была очень ограниченна, — мало кто читал его стихи и прозу, и из читавших мало было таких, кто признавал его талант. Его сочинения, новеллы и лирические стихи не отличались ни особою непонятностью, ни особыми декадентскими вычурами. Но они носили на себе печать чего-то изысканного и странного. Надо было иметь особый строй души, чтобы любить эту простую с виду, но столь необычную поэзию.
Для иных, знавших его, казалась странною его неизвестность. Казалось, что способности его были достаточно велики для того, чтобы привлечь к нему удивление, внимание и признание толпы. Но он несколько презирал людей, — слишком, может быть, уверенный в своей гениальности, — и никогда не сделал движения, чтобы им угодить или понравиться. И потому его сочинений почти нигде не печатали.
Да и вообще с людьми сходился Триродов редко и неохотно. Ему тяжело было смотреть с невольною проницательностью во мглу их темных и тяжелых душ.