Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна
Шрифт:
Было ли так именно или не так, – все равно, привычки зверя в этом рассказе схвачены очень верно. И подобный случай был записан в Калужской губернии, в селе Брынь: там волки обошлись с одной старухой точно так же, как с ящиком.
Посмотреть бы с высоты байкальских береговых гор на поезд. Какой он, наверно, оттуда игрушечный. Впрочем, зачем с высоты, везде и всюду, чуть одаля, сцепленные вагончики смешны своей миниатюрностью. Вот, кажется, паровоз неминуемо должен разбиться о скалу, но, смешная вещь, детский поезд, оказывается, как ни в чем не бывало ныряет в мягкую скалу, вот выбрался из одной, и другая скала тоже мягкая: сорок с чем-то тоннелей. Но самое замечательное в таком игрушечном поезде, это – что у каждого окна сидят люди, настоящие, живые, но без всякого дела сидят и целыми днями, неделями думают. И так трогательно видеть
Следишь за собой, и тоже, конечно, как все. Даже вот и книжку читаешь, и то не просто: книжка совершенно случайно пришлась такая именно, какую нужно читать у Байкала. Эта книга была у меня «Новая Даурская земля», рассказ о том, как устюжский предприимчивый гражданин Хабаров Ерофей Павлович в половине XVII века явился с казаками в Даурию за соболями <…>. От книги переводишь глаза туда, где шли когда-то эти казаки.
Туман расходится, открывается на вершине скалы ветродуйный кедрач, принявший образ лица старого колдуна. Вон там свился туман, и как будто стройная женщина скользит по воде. Не Ангара ли это бежит к Енисею? Туман расходится, открывается громадная щель в скалах, байкальская падь.
Сообразить, конечно, легко, что такое падь, но когда сам увидишь своими глазами упавшую стену скал, отчего получается в черной общебайкальской горной стене как бы трещина, то слово «падь» получает и цену совсем другую. Из таких падей на Байкале ветер дует с такой силой, что вступает в спор даже с самим господином сибирским морозом, и лед трескается. Тогда через трещину во льду вылезает нерпа. Человек делает парус, похожий на льдину, надевает на колени коньки, на каблуки – тормоза и так подъезжает на винтовочный выстрел.
Услыхав этот рассказ о нерпе, задумчивый человек у окна вдруг что-то вспомнил и очень обрадовался поводу отделаться от своих, наверно, невеселых дум. Он рассказал нам о какой-то удивительной байкальской рыбе – голомянке, что будто бы эта глубоководная рыба на солнце превращается в жир, растает, и нет ничего, только жирное пятнышко.
Неужели это правда и есть такая рыба на свете?
Еще рассказал один гражданин, что будто бы есть на Байкале ключ в плюс пятьдесят градусов и что возле этого ключа и зимой растет зеленая трава, и на теплом этом месте всегда раньше шаман сидел. Теперь его раскулачили, шаман ловит рыбу, как все.
На одной остановке к нам подошел какой-то ученый человек в очках на монголовидном лице с очень приятным выражением осмысленной энергии. Нам, вероятно, очень примелькалось лицо европейского ученого, окруженного целым штатом ученого причта, необходимого в помощь делу похищения прометеева огня. На монгольском лице эта прометеева серьезность как-то прямо, без всякой посредствующей гримировки, прикладывалась на древнюю желтую сырую глину лица. И когда мы узнали, что ученый занимался зоологией и носил распространенную в Восточной Сибири фамилию Дауров, то не оставалось никакого сомнения в том, что человек этот был именно тот, о котором я догадывался: этот ученый с монголовидным лицом в разуме своем продолжал культуру следопытства Дерсу Узала и всех следопытов американских романов, это – новый Дерсу, не погибающий, подобно последнему из могикан, а спасающий нас от ни с чем не сравнимых по ужасу врагов – оспы, чумы, тифа, открывающий законы размножения животных, драгоценных для человека, восстанавливающий единство плана совместного творчества природы и человека…
Я любовался Дауровым, открывая в его неправильном монгольском лице черты желанного мной человека, а он рассказывал нам об одном ужасном случае при охоте на соболей в Саянских горах.
Партия охотников за соболями должна была перевалить занесенный снегом хребет. Но снежные заносы так изменили картину горного рельефа, что охотники за соболями потеряли направление к единственному безопасному месту перевала. Так часто бывает зимой, что
Вот как достаются соболя! И так они доставались, конечно, и в те времена, когда за ними охотились дауры. Нельзя было не обратить внимания, что в дальнейших рассказах Даурова о ловле соболей не было ни малейшего обычного преклонения образованного человека перед вековым навыком в следопытстве человека примитивного.
У инородцев распространена будто бы особая нервная болезнь. Если сделаешь какое-нибудь резкое движение, то в ответ тебе инородец сделает то же самое. Один землемер напился и давай плясать, старуха увидела – и себе плясать вслед за ним. Землемер подумал, что это только для смеху, а она была мерячка и плясала поневоле, и до тех пор плясала, пока вдруг не кончилась в плясе. Иногда такой пляс будто бы приобретает эпидемический характер, все толкутся в пыли, а из облака пыли только белые зубы блестят.
Какой-то страшный, чисто гоголевский пляс… <…>
Говорят, что тунгусы – это родственное племя даурам, если даже не сами дауры. О тунгусах много рассказывают. Тунгус – это самый легкий, самый выносливый охотник: стал на лыжи, пошел в одной куртке и целыми неделями пропадает в тайге, и ему там везде дом. Как он охотится? Вот убил изюбра. Мясо подвесил на дерево, и тут ему дом, а сам пошел за пушниной. Настрелял много белок. Вернулся к дереву по чужому следу. Оказалось, был какой-то человек и поел его мясо. Тунгус увидел это и заметил себе: «Был хороший человек». Охотник подвесил белок рядом с мясом, поел, отдохнул и пошел на куниц и соболей. Когда вернулся, видит, был другой человек, поел мяса и взял несколько беличьих шкурок. Тунгус заметил себе: «Был человек бедный, ничего…» И в третий раз какой-то новый гость взял всех белок, а мясо не тронул. Тогда наконец-то хозяин сказал: «Был худой человек». Не потому, конечно, худой, что белок взял, а потому, что, будучи сытым, их взял.
Сколько подобного было, наверно, у казаков с даурами!
Встреча с ученым была мне огромной находкой, и, забывая о всех присутствующих, мало-помалу мы перешли в разговоре черту, за которой всем другим слушать было скучно. Необыкновенно живой и талантливый Ярик, выждав, когда мы закончили этнографический разговор о тунгусах, начал рассказывать свои собственные наблюдения из жизни этих охотников.
Ночью будто бы тунгусы почти все поют во сне, и так, что один запоет, а другой подтягивает, а если разговаривают, то с полным смыслом и тоже во сне. Раз шли муж с женой и не дошли до того места, куда им надо было. Пришлось развязать мешки, он залез в свой, она – в свой и заснули. Он запел во сне, и она запела согласно. Спят и поют. Это услышал медведь.
– Заливаешь! – ввязался Ведьмедь. – Зимой ведьмедь в берлоге лежит.
– Нисколько не заливаю, – ответил Ярик, – в этот год в тайге всю ягоду на цвету мороз побил, и медведям нечем было кормиться, медведи остервенели и набросились на скотину и даже на человека. Ничего не заливаю, доведись и до тебя самого, ежели есть совсем будет нечего, тоже будешь есть человека.
Это было еще неглубокой зимой, выпал снег, а медведи еще лечь не успели: так бывает. Вот медведь услыхал, что человек поет, пришел к мешку, развязал веревочку и выволок тунгуса из мешка… Медведь ел мужа, а жена пела.