Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы
Шрифт:
«Брат, брат, будем одинокими, будем свободными, уйдем подальше от земли-мучительницы! — думал Паоло Тарзис, который, объехав уже первый круг, догонял сверху своего товарища. — Я не хочу больше грустить, не хочу терзаться сердцем, не хочу скрывать от тебя своей муки. Я чувствую потребность позвать тебя, кинуть тебе восклицание, услышать твой голос во время полета. Твоя победа будет моей победой. Моя победа — твоя. Какое сегодня величественное небо!»
Он оставлял позади себя всю смуту своей страсти, волнующий смех Изабеллы, лихорадочный, враждебный взгляд юноши, чванство приятельниц Изабеллы, глупость кавалеров, всю эту непрошеную толпу, которая окружила его, налезла на него. Он снова обретал свое любимое безмолвие, свою пустыню, свое дело.
— «Ардея»!
Тысячи голосов повторяли дивное латинское имя. С трибун, с оград, с экипажей, стоявших на дороге в Кальвизано, на дороге в Монтикьяри, с перекрестков белых дорог, с деревьев, на которых гроздьями нависли люди, ото всего великого множества лиц, поднятых кверху, к божественным путям, от обуявшего толпу восторга поднялся крик, подобный перекатам грома или рокоту волны:
— «Ардея»!
Паоло Тарзис догонял товарища,
— «Ардея»!
Толпа повторяла этот крик, все больше и больше опьяняясь очаровательной и грозной игрой, этим состязанием в изяществе и смелости, этими веселыми вызовами, которыми обменивались два воздухоплавателя одинаковой силы. Вот они показались оба в голубом полукруглом заливе между кучами облаков, преследуя друг друга, как пара аистов, парящих в воздухе на своих длинных прямолинейных крыльях перед постройкой своего гнезда; затем затерялись, слившись с белым простором облаков. Тут, возбужденные их примером, кинулись вслед за ними другие, поднялись на воздух, полетели друг за другом. Под всеми навесами зашумело, закрутилось, стенки раздулись от ветра, как жилище Эола. Машины выносились на арену, рвались из мускулистых рук, наконец, подхватываемые могучим винтом, одна за другой пускались завоевывать великолепное небо: одни желтые, как иволги, другие розовые, как фламинго, третьи серые, как цапли. Снимались с места, как лесные птицы, кружили, как хищные, скользили по воздуху, как голенастые. Шумом полета издали напоминали то хлопанье голубей, то звон лебедей, то шквал орла. Все силы мечты вздымались в сердцах земных, взиравших на Вознесение Человека. Великая душа перешагнула через столетие, ускорила течение времени, углубила взор в грядущее, освятила новый век. Небо стало для нее третьим царством, завоеванным не титанической работой земли, но порабощенной искрой разума.
И небо жило тою же жизнью, что и толпа, опьяненное тем же восторгом и радостью, гордостью и ужасом, силой и бесконечностью. То было величественное небо Италии, небо, умеющее в один час показать все вековые варианты художников, расписывавших своды дворцов и купола храмов, умеющее создать и разрушить все образы величия, сочетать сладострастную серебристость Веронезе с каменным ужасом Буонарроти. Облака казались то мертвым зданием, то живой толпой, казались то веществом, выделанным в формы скульптором или гончаром, то хором ангелов, то отродьем чудовищ, то раем, потонувшим в цветах. То они выступали из-за цепи гор, то сливались с формами холмов, то обрывались о верхушки тополей. Подобно пенящейся и бьющей фонтаном воде, они играли на вершине своей переливом света, как существа морские с прозрачным телом и беспокойным духом. Подобный телу Юноны в момент превращения, которое обмануло Ланита, обезумевшего от питья нектара, окрашивались они внезапно кровью; затем так же внезапно покрывались белыми пятнами, похожими на струпья прокаженного. Подобный прозрачной глине под резцом гончара, изваявшего их невидимыми руками, принимали они форму урны; сбоку образовывалась ручка, покорно загибаясь к горлышку, в отверстие виднелась лазурь, и этот кусочек был отличен от всей остальной окружающей лазури. Другие облака воспроизводили другие фигуры, другие творения искусства, другие сказочные формы. Мир сказаний и сновидений заполнял собой пустоту небес, являясь порождением новой мечты и нового сказания.
Тогда увидели, как одна из больших «дедаловых» птиц нырнула к земле, немного приподнялась, в низком полете ударилась о землю и неподвижно легла на сломанном крыле, между тем как другое, нетронутое крыло осталось стоять в воздухе — то был бездыханный труп из планок и снастей, замаранный черным маслом. Воздухоплаватель вскочил на ноги, встряхнулся, посмотрел на свою окровавленную руку и улыбнулся.
Тогда увидели, как другая машина, подобная ночным хищникам, которые, ослепленные дневным светом, налетают на что-нибудь и убиваются до смерти, налетела на ограду, опрокинула часть ее, вызывая при этом громкие крики, опрокинулась, разорвав весь холст, оборвав все свои проволочные нервы, переломав свои кости, безмолвно застывши после грозного шума полета, — немая развалина с еще не остывшим металлическим сердцем. Ужаснувшаяся, но сгорающая любопытством толпа ощупывала труп машины, из-под которой видны были одни только ноги человека, запутавшиеся в проволоке. Но самого человека все-таки вытащили, откопали, поставили на ноги. Он был страшно бледен, зашатался, поник к земле, испустил сквозь зубы судорожный вой, когда чьи-то пальцы стали ощупывать его. У него оказалось раздробленным бедро. Два солдата отнесли его на щите ограды, опрокинутом падением, а он лежал на спине, и глаза его были устремлены на облака. Перед его безнадежным взором пронеслась тень победоносного полета.
Тогда увидели внезапно, как крылья одной машины занялись бесцветным, благодаря дневному свету, огнем, который можно было заметить только по быстро черневшему и исчезавшему холсту, — между тем как скелет из ясеня и бука горел с треском, как виноградная лоза. Пламя разрасталось с быстротой, и из полуоткрытых заслонок вырывались ежеминутно язычки. Как огненная стрела, окутанная горючим веществом, пущенная из баллисты, так ударялась о землю машина и от силы удара далее вошла в землю, от удара разбился резервуар, обливший бензином скелет машины и живого человека. Машина пылала, как брандер, в хвосте, имевшем форму параллелограмма, начинали трещать деревянные части.
И тогда увидели, как живой человек, объятый пламенем, начал кататься по сухой траве с таким диким бешенством, что своим черепом разрывал рыхлую землю. Толпа завыла,
— Тарзис! Тарзис!
Катавшийся на земле человек справился с огнем и встал на ноги, весь черный, дымный, маслянистый, с опаленными волосами, с обугленным платьем, с обожженными руками, страшный, но живой, в двухстах метрах от него лежали остатки его машины, от которой сохранился один только мотор, докрасна раскаленный, со скрученными и оторванными трубками. Он посмотрел на свои руки, которыми победил непокорный огонь.
В жестоком бреду налились кровью тысячи-тысячи-тысячи глаз, поднятых к небесной арене. Жестокое наслаждение зрелищем залило трепетные сердца. Под угрозой смерти жизнь закипела с еще большей силой. Человеческие крылья рассекали уже не бесчувственное небо, но океаническую душу, разлившуюся, как приливная волна, до черты самого высокого полета. Порабощенные стихии, покорившиеся силы природы, прижатые к стене божества готовы были каждую минуту восстать и разорвать на куски, уничтожить хрупкого тирана своего, как дрессированные хищные звери, которые бросаются на укротителя, стоит ему только раз моргнуть или отвести от них взгляд. Борьба не прекращалась ни на минуту, опасность была на каждом шагу. Подобно кровожадной Оргии древней Тавриды, неведомое представлялось не сидящим, но стоящим на жертвеннике и требующим человеческих жертв. Последние решались взирать на него мужественным взором, проникая до пределов бездны. Что такое представляли из себя в сравнении с этим цирковые зрелища? Уже не против зверей в тесной арене шел теперь человек, а против смертоносных машин, и ареной ему служили теперь земля, море и небо; и приговор состязания все время выражался благосклонным «pollice verso» [3] . Трагическая тень и трагический свет поочередно затемняли и озаряли кругозор.
3
Пальцы вниз.
— Тарзис! Тарзис!
«Ардея» продолжала свой полет и проходила уже пятнадцатый круг. Латинец уже готовился вырвать пальму первенства из рук варвара, в смутно видневшейся ему толпе затрепетали ее новые корни племени. Все сердца окрылялись в стремлении поддержать геройский полет. Все запрокинувшиеся уста испускали его имя, как звучащее дыхание, которое могло возбуждать быстроту полета. Они приказывали ему одержать победу.
— Тарзис!
Силой терпения он сдерживал стремительность своего полета, силой возбуждения поддерживал его быстроту, из мгновения во мгновение, то на облаке, то на лазури вырисовывалось его туловище, просунувшееся вперед в своем стремлении утончиться, уменьшить контраст между собой и воздухом, приблизиться по форме к веретену или к дротику. И только самые зоркие или вооруженные стеклами глаза могли заметить его обнаженную голову, с которой ветер сорвал шапку, и сухощавое лицо его, от которого веяло жаром его усилий, как от ребрышек цилиндров мотора отделяется теплота трения, — это лицо, почти всецело созданное из одного стремительного порыва, как будто встречный ветер откинул назад не только волосы со лба, но даже все мускулы с лица.
— Тарзис!
Он парил теперь один. Небо опять обезлюдело. Там и сям опускались на землю аппараты: опускались, как усталые перелетные птицы, падали то на бок, то на клюв, как раненые соколы. По всей местности разливался желтоватый свет, отблеск далекой зрелой ржи. Сосновая ограда блестела, как полированное золото. Вдали горели стены ферм, фасады церквей и вилл, верхушки колоколен и башен. Удлинились тени столбов.
Он парил один; видел перед собой одну только крутившуюся звезду винта; слышал одно только ровное биение мотора, семикратную звучность. Где был его товарищ? Что с ним случилось? Какая причина заставила его спуститься? Он уловил паузу в одном из цилиндров, потом несколько прерывающихся пауз; и сердце у него сжалось, и ему показалось, что у него нет крови, как будто она из его жил перетекла в металлические трубки. Неужели ему изменяла судьба? Он пошел на булинях к одной из вышек, начал напряженно маневрировать, стараясь обогнуть вышку как можно ближе; обогнул предпоследний шест в нескольких вершках от реи, всю свою волю превратил в одно могучее метательное орудие, в один из тех дротиков, которые некогда назывались «цельножелезными», так как все в них было из железа — рукоятка, острие и палка; мысленно провел до уровня земли линию более прямую, чем плотники проводят по доске намеленной веревкой. Когда дух его, опередивший на мгновение его чувства, вернулся обратно в сердце, он мог услышать успокоившимся ухом работу цилиндров, снова зазвучавших ровно, энергичным и точным биением. Инстинктивно, словно поблизости находился его товарищ, он издал голосом особые гортанные звуки, которые на своеобразном жаргоне, усвоенном ими в течение их кочевой жизни и перенятом ими у прирученных животных и у некультурных народов, выражали знак удовлетворения. Он посмеялся сам с собой, представляя себе, как в эту минуту должен был заволноваться огромный кадык на пересохшем горле Джона Гаулэнда. Ему пришел на память странный смех орнитолога — приятеля коршунов, похожий на трещанье колотушки и на голос аистов: «Alis non tarsis». Мысли у него пошли непроизвольные и неоформленные, словно вдруг у него рассеялось внимание, словно события жизни потеряли для него всякую цену. Затем грудь ему пронзило воспоминание об Изабелле: он увидел ее лицо, исполненное грозных чар, глядевшее из-под широких полей шляпы с белыми перьями, с колыхающимися длинными перьями, увидел движение колен под пепельного цвета юбкой, которая с помощью двух складок необъяснимым образом воспроизводила вид двух сложенных крыльев. На него нахлынуло опьянение вместе с злобным чувством. Еще один день ожидания!