Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы
Шрифт:
— Пизанская Мадонна.
В воздухе стояла светлая тишина. Но грудь женщины переполнена была чувством, тяжелым как печаль. Среди всего радостного света ей чудился гвоздь распятия, хранимый в ковчежце из мрамора, который висел над берегом реки и, чудилось ей, был обагрен ее кровью. Она не в силах была дольше сдерживать свою душу в телесной оболочке, так сильно рвалась она прочь. На крыльях ослепительного ангела приближалась она к озаренному городу. Самый шум полета становился отдаленным, как шум морской раковины. Поэзия приобрела такую власть над ее сердцем, что ей захотелось плакать…
И
Воистину коленопреклоненным и пламенеющим любовью стоял город у подножия своего святилища. Одни только колонны сохраняли величественный вид, сверкая в волнах света, как дантовские топазы и своими капителями напоминая круги белых епитрахилей. Он стоял в смирении перед одиноким видением красоты, подобно тому, как внизу картины, на которой сверкает во всей славе Божественный Образ, стоит жертвователь в темной одежде, со сложенными руками.
«Ардея» летела в небе Христа, над лугом чудес. Пролетела над пятью нефами собора, над неясно выраженной верхушкой колокольни, наклонившейся в одну сторону под трепещущей медью своих колоколов, над тиарой баптистерия, такой легкой, что, думалось, вот-вот улетит она в воздух. Чем больше угасал райский блеск вечера, переходя в голубоватый пепел, тем больше пропитывался мистическим светом мрамор; и так долго не давал ему потускнеть от мрака в своем белом веществе, что казалось, будто через него просвечивают изнутри алтарные свечи.
— На кладбище! — шепнула умоляюще Изабелла на ухо небесному кормчему. — Спустись у кладбища!
«Ардея» пролетела близко над свинцовыми плитами. Всеми молитвами безмолвия женщина взмолилась о том, чтобы крылья остановились, неподвижно повиснув в видении жизни и смерти.
«Ах, остановись!»
Душа пережила одно мгновение. Словно урна раскрылась и закрылась; великая четырехгранная урна, в которой вся сила города покоится между кипарисом и розами, с вытянутыми ногами, со сложенными на груди крестом руками, покоится глубоко в земле, взятой с Голгофы и привезенной на галерах архиепископа Убальдо.
Ave Maria В ангельском приветствии шпиль колокольни наклонялся к югу.
Начали удаляться в своем полете; оставили в стороне еще не угасшую зарю мраморной святости возле гибеллинской стены и темной, как запекшаяся кровь, двери; оставили крыши, уже тронутые мраком ночи, бледную полосу реки между двух полос искрящегося золота, канал с темными заснувшими лодками. Повернули на юг, через голую равнину, на которой
Безмолвные тени двигались в тумане, освещенном новой луной, колыхались, расходились: то были табуны лошадей; из чащи кустарника выглянул гигантский глаз: то был прудок, служивший водопоем для скота; от куч, лежавших на прогалине, поднимался дым, прорезанный проблесками пламени, что приводило на память огненные могилы Шестого Круга: то были угольные кучи. Но эти ложа безмолвия и теней, разделенные длинными полосами дикой ночи, эти речные ложа без течения и без устьев, в которых нет-нет да и прорвется вся полнота скорби, что это было такое? Не пересохшие ли то были реки преисподней? Не Стикс ли это был или Эреб, не Лета ли, не Ахеронт?
И Лунелла проговорила умоляюще:
— Не уходи пока, Ванина, не уходи! Подожди и ты немного, Дуччио! Возьми меня с собою в Вадию. Пожалуйста, пожалуйста!
— Нет, Лунелла, нет! Тебе пора обедать. Слушайся, детка. Тебя ждет мисс Имоджен. Нельзя слишком многого требовать зараз. Сегодня у тебя было слишком много музыки. И видишь, как на тебя это действует? Тебя еще подергивает.
— Нет, Ванина. Я выпью глоток воды, и все пройдет.
— Но внутри-то у тебя не скоро успокоится, а после этого ты плохо засыпаешь.
— Все у меня прошло.
Она все смотрела умоляющими глазами, красными от слез, и держала в руках свою любимую куклу Тяпу; и крошечное фарфоровое личико с намалеванными щечками прижималось к ее влажной щеке, которая слегка подергивалась от преждевременно развившейся чувствительности и по которой пробегала тень не от одних только волос. Слезы свои она уже утерла юбочкой Тяпы, покрытой кружевами и гофрированной, но внутри нее плакала, как виолончель, ее детская душа. И время от времени вздрагивали ее щеки.
— Ну, Лунелла, идем, будь послушной. Я иду с тобой.
— Дуччио, Дуччио, а почему ты ничего не говоришь? Почему не защищаешь меня?
Брат привлек к себе дикарку сильным движением, как делал всегда, когда хотел подразнить ее, будто собачку, которая, когда ее тронешь, ворчит и кусается. Поставил ее себе между колен и откинул назад ее кудрявую головку. Но в его улыбке промелькнула печальная нежность.
— Чего ты от меня хочешь, Форбичиккия?
— Ай, ты дергаешь меня за волосы, ты хочешь, чтобы я опять заплакала?
— А почему ты плакала?
— Потому что смотрела на твои пальцы.
— Какие пальцы?
— На руке.
— Ну и что же?
— Они были такие больные.
— Больные?
— Да, как у Салонико.
— Ах ты выдумщица, Форбичиккия!
Салонико — это был бродяга, которому она дала имя одного из страшных разбойников, живших в ее фантазии на Монте-Вольтрайо вместе с золотой наседкой. Она видела, как он упал однажды в припадке на пол, и с тех пор не могла забыть его.