Том 6. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы
Шрифт:
— Альдо, Вана, вы ли это? Вы ли это?
— Нет, Изабелла. Это мы сами, в зеркале. Почему вы так дрожите?
— Мы!
То было длинное зеркало, вделанное в стену между двух колонок и доходившее до самого пола, которое позволяло видеть всю человеческую фигуру с ногами, от него веяло волшебством, как от магического параллелограмма.
— Почему вы так дрожите?
С чувством покорности и отвращения приближалась она к зеркалу, увлекая за руку начавшего беспокоиться спутника; вошла в замогильную тень кровати; пристально глядела и не узнавала своего взгляда в этих глазах, казавшихся ей почти обнаженными, почти лишенными ресниц, не моргающими,
— Нет, нет! Я боюсь.
Она отскочила далеко назад, бросилась бежать в соседние комнаты, пробежала под сводом лазури с золотом, под нежным небом, подобным больной бирюзе с выцветшим золотом, под всей этой бледной пышностью, разлитой наверху, нависшей над головами, под неумолимым безмолвием, притаившимся среди лепных украшений потолка.
— Изабелла!
Прежняя безнадежность преобразилась. Прежние небесные волны музыки, колыхавшиеся над белыми розами висячего сада, перешли теперь в патетические отрывки мелодии, похожие на судорожные крики страсти. Старый дворец, очистившийся теперь от ненавистных следов жалкой суеты, дышал древним величием, исходившим из всех пробоин, дышал, и страдал, и умирал в объятиях этого долгого дня. Все знаки в нем говорили, все призраки пели. Тут Победы показывали свою железную душу сквозь трещины гипса и протягивали в руке не лавровый венок, но кольцо ржавого железа. Там божественные орлы срывали с фестонов испорченные, избитые плоды.
— Изабелла!
Она все шла да шла из одной комнаты в другую, не зная, в которой ее душа могла бы вздохнуть поглубже. А комнаты шли за комнатами; и красота сменялась разрушением, и разрушение было еще прекраснее красоты. А глаза расширялись, чтобы все видеть, чтобы все воспринять; и все лицо жило жизнью взгляда. А душа погружалась в воспоминания: это исчезнувшие образы возрождались и слагались в музыкальные созвучия, и душа извлекала радость совершенства из того, что не было совершенным, радость полноты из того, что было оборвано. И день длился силою чуда, но новой отсрочки уже не могло быть; и нога ступала на каждый порог, боясь запрета, но все же далек был порог заката.
— А вон там есть другой сад, — сказала она, блуждая по комнатам, — другой сад.
И действительно, за решеткой оказался двор, заросший травой, выбивавшейся даже из расщелин стен, на которых оставались следы расписных украшений; а по другую сторону стены виднелась поблескивавшая полоса болота, и снова послышался крик ласточек, и далеко разнеслось кваканье лягушек. А Лето насмешливо восклицало в промежутках между двумя звуками: «Нет, не то».
Она стояла, пошатываясь, на разъехавшихся плитах пола местами позеленевшего от водосточных труб; и над дождевыми пятнами, на фризе, среди лазури — блистало золото наиболее благородного и прочного тона, на завитках, розетках и прочих украшениях, вылепленных со всею рельефностью римского стиля. Там посреди листвы, вылупившейся как груды славных морских чудовищ, извивались тела Сирен, и весь фриз имел такой высокий рельеф, что по стилю его можно было сравнить с классическими размерами стихов. Вдоль наличников высоких окон тянулись полуобломанные руки Побед, державшие венки из ржавого железа.
— Нет, Паоло, нет! Не здесь, только не здесь! Умоляю вас!
Она выскальзывала из дрожащих рук своего спутника. Он видел ее лицо, черты которого то искажались, то опять успокаивались, словно ужас сменялся в ней опьянением. И оба они, переходя с одного порога на другой, переходя
— Может быть, это? — промолвил Паоло, перегибаясь через подоконник.
То было лишь бледное воспоминание того висячего сада с его крапивой, старыми украшениями и витыми колонками. Тритон трубил в трубу, прилепившись к облупленной, запятнанной стене; там и сям горели маки, как разбросанные огоньки. Ласточки казались чернее и небо дальше.
— Можно ли представить себе что-нибудь печальнее этого на земле? — сказала женщина, отодвигаясь от окна.
Снова встала безнадежность: почерневший от дыма колпак над печью; ряд заколоченных окон; коридор, забрызганный известкой; двор с человеческими испражнениями на стенах и с задвинутым засовом калитки; каменная лестница со стоптанными ступенями; и другой коридор, похожий на старый больничный, и еще другая, широчайшая лестница, с опустелыми нишами по стенам, и внизу ее прескверная дверь, сколоченная из разъехавшихся досок с поперечными планками, которая, несмотря на это, казалась неприступнее, нежели тройная бронзовая; она была заколочена и вела неизвестно куда.
— Изабелла!
— Я боюсь, боюсь.
В горле своем она чувствовала ужасное клокотанье жизни. Все, и внутри ее и снаружи, казалось ей предвещающим гибель.
— Где мы? Уже вечер?
Он опять взял ее за руку, как бы для того, чтобы увести; и внутри него, и снаружи все казалось ему предвещающим гибель. Они ступали по собственному трепету, как по натянутой дрожащей веревке.
— Ах, не могу больше!
У кого из двух вырвался этот вздох? Здесь было двое уст, но одна была тоска, и совместными силами своими они не могли выдержать ее.
— Не могу больше!
Неожиданно для себя вступили снова под сень лазури и золота, снова услышали властную мелодию, снова увидели сияние длиннейшего дня в году.
— Может быть, может быть, может быть…
Навстречу золоту и лазури подняла она лицо; и ее же душа носилась над ее головой, роскошная и непонятная, усложненная тысячью узоров созвездий. Мутными глазами она читала чудовищную речь, написанную бесконечное число раз посреди дедаловых путей, посреди лазурных полей.
— Может быть, может быть, может быть…
Она сказала ему эти слова из уст в уста; они проникли ему в горло, в самое сердце; в это время он держал пальцами ее подбородок и устами пил ее дыхание, ее сокровеннейшее дыхание, которое знают одни только кровеносные жилы, сновидения и мысли.
Тогда были они как два существа, которые в бреду и мучительной жажде шли по пустыне зыбучих песков и пришли с одним и тем же побуждением к потаенному ключу и вместе спустились к нему, кинулись, протягивая руки, к воде, которую не видят, толкают друг друга и бьются; и каждый хочет напиться первым, и побольше, и чувствовать возле своих изнеможенных уст все растущую ярость другого, и тени, и вода, и кровь складываются в бреду в одну ночную сладость.
Он выпил первый глоток из чашки, которую какой-то божественный сок наполнил в одно мгновение до краев, и, не желая пролить ни капли, он, не выпуская одной рукою подбородка, другою обхватив ее затылок, пропустил руку под крылья шляпы и держал дивную голову, как держат вазу без ручек И держал крепко, сжимая слишком сильно, ибо его страсть внушила ему инстинктивное слушающее движение — это первое слепое движение новорожденного ребенка; в тот миг ему казалось, что он в первый раз в жизни насыщает свою нетронутую девственность.