Том 6. Нума Руместан. Евангелистка
Шрифт:
— Я тороплюсь, Пьер…
Карета несется, мчится по улицам, набережным, по унылому предместью Иври, черному от расположенных здесь складов угля, от лачуг рабочих, от тяжелого фабричного дыма. Квартал нищеты и мятежей, где в дверцы редких экипажей швыряют комьями грязи и навоза… Но карете банкира, хорошо знакомой населению Иври, ибо давно уже он ездит этой дорогой, ничто не угрожает: окошки в ней затворены, занавески опущены, как в будочке прокаженного, даже когда она мчится среди огородов и нив по волнистым долинам, позлащенным жарким июньским солнцем. Так и путешествует этот богач; он выходит из темницы лишь после того, как перед ним распахнутся ворота Пор-Совера; тут он
— Где госпожа Отман?.. — спрашивает он.
Горделивая лошадь с лоснящейся шерстью храпит и фыркает, покусывая покрытую пеной узду.
— В парке… На скамье Габриэль…
Полукруглая замшелая скамья, опирающаяся на двойные перила лестницы, примостилась тут, словно гнездо в ветвях старой липы. В былое время в такие вечера, как сегодня, когда воздух напоен теплым благоуханием и жужжанием пчел, красавица Габриэль шептала здесь слова любви и томно вздыхала, напевая галантную песенку. А для Жанны Отман это место служит всего лишь наблюдательным пунктом. Если она не в Обители, то она здесь; беседуя с богом, она одновременно следит из-за кустов за тем, как идут хозяйственные дела, смотрит на безупречно ровные линии буковых аллей, на цветущие клумбы, на парники, стеклянные крыши которых сверкают вдоль железной дороги. Слугам это известно, так что, когда «барыня сидит под деревом», весь замок приобретает еще более подтянутый, более строгий вид, чем обычно.
— Душа, желающая слиться с богом, должна забыть все бренное, отречься от всех земных привязанностей…
Поднимаясь по высоким, закругляющимся ступеням лестницы, банкир слышит холодный голос своей жены. В ответ ей раздаются рыдания Ватсон. Бедная Ватсон вернулась из поездки взволнованная, измученная, как никогда, и воспоминание об оставленных ею детях терзает ее, не дает ей покоя. Жанна возмущается и бранит ее, слезы матери ничуть ее не трогают, ибо ей-то Христос «даровал силу».
— Здравствуйте… — говорит она Отману и спешит подставить ему лоб для поцелуя, чтобы вернуться к разговору с Ватсон.
Но он твердо заявляет:
— Мне надо поговорить с вами, Жанна…
По его горящему взгляду, по нервному движению, каким он стиснул ей руку, она поняла, что настал час объяснения, которое так долго откладывалось.
— Ступай, дочь моя… — велит она Ватсон.
И вот она ждет с удрученным видом, с жестким выражением лица, какое бывает у женщины, которая не любит и знает, что сейчас ей будут говорить о любви.
Отман сел рядом с ней и тихо начал:
— Зачем вы вырываете руку, Жанна? Зачем отнимать то, что было вами дано?.. Нет, нет, вы отлично понимаете. Не смотрите на меня так, глаза ваши лгут… Вы принадлежали мне, почему же вы теперь отвергаете меня?
Потом, торопливо и пылко, он старается разъяснить ей, что она значит в его жизни. Болезненное, одинокое детство, безрадостная юность, когда он боялся показаться на людях… В часы любви и обладания — страшная мысль, что ты отвратительное насекомое, которому приходится убегать под камни из боязни быть раздавленным. И вот наконец пришла она, и вокруг нее разлился такой свет, что он почувствовал себя возрожденным, воскресшим. Даже муки любви, когда он наблюдал, как она в парке беседует с Деборой, даже ужас при мысли, что она ни за что не согласится принадлежать ему, — и тот был ему сладостен, потому что был связан с нею.
— Помнишь, Жанна, как моя мать приехала от моего имени просить твоей руки?.. Дожидаясь ее возвращения, я весь день провел здесь, на этой скамье. О, я ждал терпеливо и очень спокойно! Я думал: если она откажет, я умру… Я знал, как это осуществить,
Она знает, что он человек искренний и серьезный, и поэтому остерегается произнести «нет», которое, однако, ему легко прочесть в ее глазах, в том, как инстинктивно сжалось все ее существо. Она осторожно пытается пробудить в нем христианские чувства, умиротворяющую веру, напомнить заповедь божью, которая запрещает нам покушаться на свою жизнь.
— Бог!.. Да ведь мой бог — это ты!..
И не столько слова, сколько его поцелуи страстно лепечут:
— Бог — это твои губы, твое дыхание, твои руки, обнимавшие меня, и обнаженное плечо, на котором я засыпал… В том храме, куда ты ввела меня, в банке, над цифрами, которые жгут мне глаза, я думаю только о тебе. Тобою питалось мое упорство в работе и жар моих молитв; Теперь ты отходишь от меня../ Как же мне веровать? Как же мне жить?..
Она вздрагивает от негодования, что в ее присутствии можно так богохульствовать. Щеки ее покрываются румянцем, вспыхивают от праведного гнева, который дозволяется писанием: «Гневайтесь и не грешите».
— Довольно, ни слова больше!.. Я думала, что вы поняли меня… Бог и моя Миссия!.. Все остальное для меня не существует…
Как она хороша сейчас, когда вся трепещет, она, обычно не теряющая хладнокровия! Ее черные растрепавшиеся волосы усеяны бледными лепестками цветущей липы! Он с минуту всматривается в нее, пронзает жгучим, насмешливым взглядом, сверкающим из-под повязки. Действительно ли препятствием является бог?.. Или его отталкивающее безобразие?.. Как бы то ни было, он достаточно хорошо знает Жанну: ее решение бесповоротно.
— Я так и думал, — говорит он, вставая, и принимает обычный тон, холодный, положительный, тон деловых разговоров, — я так и думал, что обращаться к тебе бесполезно, но мне не хотелось, чтобы между нами было что-то недоговорено.
Он делает несколько шагов, потом останавливается.
— Значит, никакой надежды? — Никакой.
Куда он идет?.. Он смотрит на часы и поспешно направляется к дому, словно боится опоздать на свидание… Ну и пусть идет! Бог карает за бунтарство… Уже не думая о нем, она молится, чтобы умерить внутреннюю дрожь, чтобы стереть скверну, которую оставило в ее душе это грубое напоминание о земных страстях. Она молится и успокаивается, а между тем сгущаются сумерки и в ветвях шуршат первые прохладные дуновения; пролетают большие ночные бабочки и, заменяя денных, садятся на клумбы с геранью, краски которой постепенно блекнут, теряются в пока еще безлунной ночи. Теперь видны только рельсы железной дороги, прямые и блестящие под рокочущим сверканием двух огненных шаров, показавшихся за изгибом Сены.
Вечерний курьерский!..
Он проносится, подобно молнии и грому. А Жанне он напоминает, что пора обедать. Она шепчет последние слова молитвы, медленно сходит по ступеням и смотрит, как поезд исчезает во тьме. Но она далека от мысли, что он оставил ее вдовой.
Его обнаружил в тот же вечер беглый ищущий свет фонарей в промежутке между встречными поездами. Шляпа его, трость и перчатки были заботливо сложены на балюстраде террасы. Поезд далеко протащил искромсанное тело и разбросал куски по обеим сторонам полотна. Только голова осталась нетронутой, но повязку сорвало, и еще виднее стал страшный отвратительный лишай — паук с длинными цепкими лапами, по-прежнему живой, по-прежнему впившийся в свою жертву.