Том 6. Нума Руместан. Евангелистка
Шрифт:
— Черт возьми!.. — сказал Руместан с оттенком зависти к нищему мечтателю, который был счастлив, живя среди всего этого мусора. — И богатое же у тебя воображение!.. Ну что, ты готов?.. Идем скорее… У тебя здесь зверский холод…
Потолкавшись под яркими фонарями среди праздничной бульварной толпы, оба приятеля устроились наконец в отдельном кабинете большого ресторана, где приятно кружило голову от тепла и света; перед ними стояло блюдо устриц и раскупоренная бутылка шатоикема.
— Твое здоровье, друг!.. Желаю тебе счастья в Новом году!
— Да, правда, — сказал Бомпар, — мы ведь еще не расцеловались.
И они обнялись через стол, даже прослезились от умиления. И хотя кожа на лице Черкеса была основательно выдублена,
— T'en souvenes digo? Помнишь? В гостиной рядом с нами раздавались переливы звонкого смеха, женский визг.
— К черту бабье, — сказал Руместан. — На свете есть только дружба.
И они еще раз чокнулись. Но разговор принял, однако же, новый оборот.
— А малютка?.. — спросил, подмигнув, Бомпар. — Как она?
— Ну, мы с тех пор не виделись, сам понимаешь…
— Ясное дело… Ясное дело… — многозначительно проговорил Бомпар, придав своему лицу соответствующее выражение.
За портьерой играли на фортепьяно обрывки вальсов, модных кадрилей, то бурно веселые, то нежно томные мотивы опереток. Приятели замолкли и стали слушать, обрывая с виноградной кисти уже немного сморщенные ягоды.
У Нумы все ощущения словно вращались на шпинькё, поворачиваясь то одним своим ликом, то другим, и он принялся думать о жене, о еще не родившемся ребенке, об утраченном семейном счастье и, положив локти на стол, начал изливать свою душу перед Бомпаром:
— Одиннадцать лет совместной жизни, взаимного доверия, нежной любви… И все сгорело, исчезло в один миг… Как это могло случиться?.. Ах, Розали, Розали!..
Никто никогда не узнает, чем она для него была. Да и он сам понял это по-настоящему только после ее ухода. Такая прямота души, такое благородное сердце! И притом настоящие плечи, настоящие руки. Это тебе не кукла, набитая отрубями, как малютка. В них есть и сила, и нежность, и янтарное тепло.
— К тому же, друг мой, как ни говори, в молодые годы нам необходимы неожиданности, приключения… Свидания в лихорадочной спешке, еще более волную* щие, так как мы боимся, что нас вастигнут на месте преступления… Лестницы, по которым с монатками под мышкой сбегаешь черев четыре ступеньки, — все это атрибуты любви. Но в нашем возрасте больше всего хочется покоя, то есть того, что философы именуют безопасностью в наслаждении. А это дает только брак.
Он вскочил и бросил салфетку на стол.
— Ну, пошли!
— Куда? — с невозмутимым видом спросил Бомпар.
— Я хочу пройти под ее окнами, как двенадцать лет назад… Вот до чего дошел, дорогой мой, глава Французского университета!..
Под аркадами Королевской площади, где засыпанный снегом сад представлял собой белый квадрат, со всех четырех сторон огороженный решетками, два друга долго прогуливались, стараясь распознать в зубчатом узоре крыш в стиле Людовика XIV, труб и балконов высокие окна особняка Ле Кенуа.
— Подумать только, что она тут, так близко, а я не могу ее увидеть! — со вздохом сказал Руместан.
Бомпар дрожал от холода, ноги у него мерзли, меся холодную грязь, и он не очень-то понимал, кому нужна эта сентиментальная прогулка. Чтобы прекратить ее, он решил прибегнуть к хитрости: зная, какой Нума зябкий, как он боится любого недомогания, он коварно заметил:
— Ты простудишься, Нума.
Южанин испугался, и они сели в экипаж.
Она находилась в гостиной, где он увидел
Это была книга, которую она любила с юных лет, книга одного ив поэтов — певцов природы; ценить их творчество научил ее отец. От этих строф на Розали пахнуло ее молодостью, девичеством, она вновь ощущала юную свежесть и глубину восприятия.
Красотке — девице моей. [46] Уж зерно, было б веселей Подольше собирать малину. На мураве у родинка, В объятьях нежных паренька Она забыла бы кручину.46
последняя строфа из песни рабочего-поэта Пьера Дюпона (1821–1870).
Книга выскользнула у нее из рук на колени, последний стих каким-то грустным напевом отозвался в самой глубине ее существа, напомнив ей о позабытом на мгновение горе. В этом-то и состоит жестокость поэзии: она баюкает, утешает, а потом вдруг от одного какого-нибудь слова вновь открывается почти залеченная рана.
Она вновь видела себя такой, какой была двенадцать лет назад, на этом самом месте, когда Нума ухаживал за ней, приносил ей огромные букеты цветов, когда она во всей прелести своих двадцати весен, еще более яркой от желания нравиться ему, смотрела из этого окна, как он направляется к их дому, и ждала его, как ожидают своей судьбы. Во всех углах и закоулках дома еще жили отзвуки его голоса — теплого, вкрадчиво нежного и всегда готового солгать. Хорошенько порывшись в папке с нотами, лежавшей на крышке рояля, можно было найти дуэты, которые они пели вместе, да и все вещи, окружавшие ее, казались ей сообщниками, помогавшими ему загубить ее жизнь. Она думала о том, чем могла бы стать ее жизнь, протекай она рядом с жизнью честного человека, верного спутника, — пусть это существование было бы не блестящим, без честолюбивых устремлений, пусть оно было бы простым, незаметным, но таким, чтобы два любящих друг друга человека могли мужественно нести горести и скорбь до конца…
Она забыла бы кручину…Она так глубоко ушла в свои думы, что даже почти не заметила, что партия в вист окончилась и участники разошлись. Она машинально отвечала на прощальные приветствия, полные дружеского сочувствия, она не обратила внимания на то, что ее отец, вместо того чтобы проводить друзей, как это он обычно делал в любое время года и в любую погоду, сегодня принялся шагать взад и вперед по гостиной, а затем, остановившись прямо перед нею, спросил ее таким тоном, что она наконец вздрогнула и очнулась: