Том 6. Нума Руместан. Евангелистка
Шрифт:
— Ну что же, дочка, на чем ты остановилась? Что ты решила?
— Я стою все на том же, отец.
Он подсел подле нее, взял ее руку и попытался говорить как можно убедительнее:
— Я виделся с твоим мужем… Он согласен на все… Ты будешь жить тут, у нас, пока твоя мать и сестра будут находиться в отъезде, и потом, если не сменишь гнева на милость… Но повторяю: процесс — дело немыслимое. Я надеюсь, что ты его не начнешь.
Розали покачала головой.
— Ты не знаешь этого человека, отец. Он пустит в ход всю свою хитрость, чтобы опутать меня, снова завладеть мной, обвести меня вокруг пальца, да так, что я сама на это
Г-жа Ле Кенуа убирала в ящик стола карты и фишки. Не оборачиваясь, она мягко вмешалась в разговор:
— Прости ему, дочка, прости!
— Да, легко говорить тем, у кого верный муж, бесхитростный человек, кто не ощущает, как вокруг него неслышно плетется сеть лжи и измены. Я вам говорю, что он лицемер. У него две морали: одна — для шамберийской речи, другая — для Лондонской улицы… Слово вечно расходится с делом… Два языка, два лица… Кошачьи уловки, льстивая повадка его породы… Южанин — что там говорить!..
И тут порыв гнева увлек ее дальше, чем она хотела.
— Я уже один раз простила… Да, это случилось через два года после моего замужества… Я вам об этом не рассказывала, и вообще никто этого не знает… Я была очень несчастна… Тогда мы не разошлись только потому, что он дал клятву… Но он только клятвопреступлениями и живет… Теперь — кончено, кончено раз и навсегда.
Старый юрист больше не настаивал: он поднялся и подошел к жене. Они о чем-то пошептались, как будто поспорили. Странным казался этот спор между таким властным человеком, как г-н Ле Кенуа, и таким обезличенным существом, как его жена.
— Надо ей сказать… Да, надо… Скажи ты…
Не добавив больше ни слова, г-н Ле Кенуа вышел ив гостиной, и из гулкой глубины опустевшего дома в торжественную тишину большой гостиной донесся его ровный, привычный шаг.
— Поди ко мне… — скавала мать, ласково потянувшись к дочери. — Ближе, еще блнже…
Она не решилась бы говорить об этом громко… И даже когда они сели и прижались друг к другу, она все еще колебалась.
— Послушай: он сам меня просил… Он просил передать тебе, что твоя участь — это участь всех женщин и что даже твоя мать ее не избежала.
Розали пришла в ужас от этого признания. В чем оно должно было состоять — об этом она догадалась с первых же слов, когда родной старческий голос, дрожащий от слез, почти нечленораздельно начал рассказывать ей печальную повесть, во всем совпадавшую с ее историей, повесть о прелюбодеянии мужа в первые же годы совместной живии. Так неужели же девиз всех несчастных существ, составляющих супружеские пары, гласит: «Обмани меня, не то я тебя обману», — и мужчина, сохраняя и тут свое превосходство, обманывает первым?
— Довольно, довольно, мама, я больше не могу!..
Ее отец, которым она так восхищалась, который в ее глазах стоял так высоко, нелицеприятный и неколебимый судья!.. Но в таком случае что же представляют собой мужчины? И на Севере и на Юге все они одинаковы, все они изменники и клятвопреступники… Она не плакала, когда ей изменил муж, но сейчас, когда унизился отец, она почувствовала, как горючие слезы подступают к ее глазам… Вот на что рассчитывали близкие, чтобы поколебать ее решимость!.. Так нет же, тысячу раз нет, — она не проститI Значит, вот что такое брак. Позор же
Мать обняла ее, крепко прижала к себе, пытаясь утихомирить мятеж этой юной души, оскорбленной в своих верованиях, в своих самых милых сердцу суевериях, — она тихо ласкала ее, словно укачивала ребенка.
— Да, ты простишь… Ты поступишь, как поступила я… Что поделаешь? Такова наша участь… В первый момент я тоже ощутила нестерпимую боль, мне тоже хотелось выброситься в окно… Но я подумала о моем ребенке, о моем бедном маленьком Андре, который только что родился, а потом вырос и, наконец, умер, любя и уважая своих близких… И ты тоже простишь, чтобы твой ребенок обрел тот же блаженный душевный покой, который вам обеспечило мое мужество, чтобы он не был одним из тех несчастных полусирот, которых никак не могут поделить родители и потому воспитывают в ненависти и презрении друг к другу… Ты подумаешь и о том, что твой отец и твоя мать уже настрадались и что им угрожает новое тяжкое горе.
Подавленная, она умолкла. А потом заговорила снова, но уже другим, торжественным тоном:
— Дочь моя! Все беды проходят, все раны могут важить… Одно лишь непоправимо — смерть близких людей.
Эти последние слова исчерпали их душевные силы. Но в наступившем молчании Розали ощутила, как вырастает для нее образ матери, вырастает за счет того, чтб терял в ее глазах отец. Она упрекала себя в том, что так долго недооценивала мать из-за ее кажущейся слабости, скрывавшей жестокие страдания, благородную и кроткую жертвенность. И вот ради нее, и только ради нее, она в самых ласковых выражениях, даже как бы прося прощения, отказалась от мести, отказалась от процесса.
— Только не требуй, чтобы я к нему вернулась… Это был бы такой стыд… Я поеду с сестрой на Юг… А там посмотрим.
В гостиную снова вошел Ле Кенуа. Увидев, что мать в порыве радости обняла дочь, он понял, что они выиграли дело.
— Спасибо, дочка! — прошептал он, растроганный до глубины души.
Затем, чуть-чуть поколебавшись, он подошел к Розали, чтобы, как обычно, поцеловаться с нею перед сном. Прежде она всегда так ласково подставляла ему лоб, а сейчас она отстранилась, и его поцелуй скользнул по ее волосам.
— Спокойной ночи, отец.
Плечи его судорожно вздрогнули, и, понурив голову, он молча удалился… И на первого судью Франции, который столько раз в течение своей жизни обвинял и выносил приговоры, нашелся наконец судья!
XIX
ОРТАНС ЛЕ КЕНУА
Благодаря неожиданному обороту событий, столь частому в нашей парламентской комедии, заседание 8 января, где карьере Руместана предстояло, по всей видимости, столь плачевно закончиться, оказалось днем его торжества. Когда Нума поднялся на трибуну, чтобы ответить на резко сатирическое выступление Ружо по поводу руководства Оперой, неразберихи в управлении делами изящных искусств, бессмысленности реформ, о которых столько трубили журналисты, состоявшие на жалованье у министерства пономарей, он только что узнал, что жена его уехала, отказавшись от процесса, и эта приятная новость, которая была известна ему одному, придала его ответу какую-то сияющую уверенность. Он говорил то высокомерно, то развязно, то торжественно и даже намекнул на передававшуюся шепотом клевету, на ожидаемый всеми скандал: