Том 6. С того берега. Долг прежде всего
Шрифт:
Нижайший раб Ваш
Тит – если изволите помнить что при покойном Дядюшке Камердынером находился.
Село Липовка Июня 25-го дня 1794 года».
(Т. е. около 9-го термидора. Переворот в Липовке совпал с переворотом во Франции).
Михайло Степанович был сын брата Льва Степановича, Степана Степановича. B то время как Лёв Степанович посвящал дни свои блестящей гражданской деятельности, получал высокие знаки милости и одобрения, карьера меньшого брата его, Степана Степановича, разыгрывалась на ином поприще. Любимец родителей, баловень и «неженка», как выражалась дворня, он оставался в деревне. В двенадцать лет старуха няня мыла его еще каждую субботу в корыте и приносила ему с села лепешки, чтоб он хорошенько позволил промылить голову и не кричал на весь дом, когда мыльная вода попадет в глаза. Лет четырнадцати признаки раннего совершеннолетия начали ясно оказываться в отношениях Степушки к девичьей. Матушка его, не слышавшая в нем души, не токмо не препятствовала развитию его ранних способностей, но со слезами умиления смотрела на нежное сердце сына и во многом помогала ему, – что при ее средствах и гражданских отношениях к девичьей и не представляло непреоборимых трудностей. Нежные чувства, питаемые с такого нежного возраста, вскоре поглотили всего Степушку; вероятно, как
Веселая жизнь Степана Степановича стала скоро известной в околодке; явились соседи, одни с целью его женить на дочери, другие – обыграть, третьи, более скромные, познакомились потому только, что им казалось пить чужое вино и чужой пунш выгоднее своего. Он поддавался всему, весьма вероятно, что его бы женили и обыграли, но – нежное сердце его спасло. – Посещая одного из своих соседей, он увидел у него горничную, Акулину – и влюбился, да ведь как! – Есть перестал, а пить стал вдвое больше. Подумал он после дома, подумал, видит, что такой страсти переломить невозможно; опостылела ему девичья, и если он иногда дозволял себе кой-какие шалости, то это больше, чтоб не отставать от привычек, нежели из удовольствия. Мучился он, мучился, да и пристал к соседу: продай Акульку. Сосед поломался, потом согласился продать, но с условием, чтоб Степан Степанович купил всю семью: «Я, – говорит, – не хочу разлучать что бог соединил». Степан Степанович на все согласился и заплатил ему 3500 рублей; по тогдашним ценам на такую сумму можно было купить десять Акулек и столько же Дуняшек с их отцами, братьями, сестрами и матерями.
Сельская Брунегильда поняла, именно по сумме, заплаченной за нее, ширь своей власти и в полгода привела нашего Меровинга в полнейшую покорность. Померкло влияние повара, ослабла сила старосты! Отец Акулины Андреевны был сделан дворецким, мать ключницей, да она и им потачки не давала, а держала их в страхе и повиновении. И всего этого было ей мало; более близкая по характеру к Наполеону, нежели к Кромвелю, она захотела быть помещицей, она стала питать династические интересы. И Степан Степанович поехал в четвероместной карете покойного родителя своего в церковь и обвенчался.
Брак их – не так, как брак Льва Степановича – не остался бесплодным. В сенях господского дома, когда они возвратились, сперва подошли к ручке и поздравили новую барыню ее родители, а потом поднесла кормилица сынка десяти месяцев – нашего Михаила Степановича. – После свадьбы барин сделался миф. Акулина Андреевна приняла бразды правления. Она с глубоким и основательным политическим тактом взяла все меры, чтоб упрочить свое самовластие; но – как всегда бывает – взявши все меры, она все-таки упустила из виду одну из возможных причин переворота. Мало знакомая с физиологией и патологией, она не знала, что организм человеческий только до известной степени противодействует алкоголю. Лет через семь после бракосочетания синий Степан Степанович, хромой от паралича и толстый от водяной, отдал богу душу. – Это было в самое то время, когда Лёв Степанович отделывал свой дом на Яузе.
Получивши весть о смерти брата, Лёв Степанович в первые минуты горести попробовал было опровергнуть брак покойника и законность его сына, но чиновник, которому он поручил разведать, убедил его, что Акулина Андреевна взяла все меры еще при жизни ее мужа и что четырнадцатую часть ей выделят во всяком случае, да еще его заставят заплатить протори. Больно было Льву Степановичу, но он покорился несправедливой судьбе и, как настоящий практический человек, тотчас придумал иной образ действия. Он написал к вдове письмо, полное родственного участия, и звал ее в Москву для окончания дела и для того, чтоб показать ему наследника его брата, а может, и его собственного, пещись о котором он считал священнейшею обязанностью, ибо судьбою и богом назначен ему в опекуны. – Весьма вероятно, что Акулина Андреевна не повезла бы своего сына по письму дяди, но после смерти Степана Степановича люди стали что-то грубо поговаривать,
Мише было лет десять. Воспитание его не было сложно: простое, патриархальное, деревенское воспитание того времени; оно ограничивалось с физической стороны развитием непобедимого пищеварения, с нравственной – укоренением высокого мнения насчет столбового происхождения и верного взгляда на отношения помещика к дворовым. Воспитание это не столько было отвлеченно и книжно, как практично, en action [141] , и по тому самому имело несомненный успех; воображение десятилетнего мальчика гораздо сильнее поражалось таким преподаванием, нежели всяким школьным. Его окружала толпа оборванных, грязных и босых мальчиков, которых он щипал и бил, которых нежная родительница его секла, если он жаловался. Один более свободный товарищ его игр был сын сельского священника, отличавшийся белыми волосами, до того редкими, что они не совсем покрывали череп, и способностию в двенадцать лет выпивать чайную чашку сивухи не пьянея. Иногда сын священника осмеливался делать кой-какие грубости Мише: не позволял ему себя тотчас поймать в горелках, когда Мише приходилось гореть, обгонял его взапуски, сам ел найденные ягоды. Мишу это чрезвычайно оскорбляло; разумеется, и Акулина Андреевна не могла оставаться равнодушною к такому нарушению приличий; она подзывала к себе сына священника и поучала его следующим образом:
141
жизненно (франц.). – Ред.
– Ты, толоконный лоб, помни у меня и чувствуй, что я тебе с кем позволяю играть. Ты воображаешь, что это дьячков сын. – Дурачок, с ровней, что ли, играешь? – ты должен уступить помещику, – неуч!
Матушка попадья, бывало, как услышит подобное слово, тотчас, не вступая в дальнейшее разбирательство дела, поймает сына за бедные волосенки, как-то приправленные на масле, приносимом для лампады Тихвинской божией матери, и довольно ловко представляла вид, будто бесщадно дерет его за волосы, – приговаривает:
– Ах ты, грубиян эдакой поганый, – вот истинно дурья порода – Простите, матушка Акулина Андреевна, изволите сами, матушка, знать, какой ум в наших детях, – так, мужики, никаких обращений. А ты благодари барыню, что изволит обучать!
И она наклоняла его голову и сама кланялась. – Миша после напоминал своему приятелю, торжествуя над ним, но тот, обиженный в свою очередь, присовокуплял:
– Ведь все врет мать-то, только так горячку порет – для господ.
Разумеется, все это вместе способствовало к прочному развитию не столько любезного, сколько столбового характера.
Странно показалось Мише после такой привольной жизни в доме у дяди, – но он и не долго прожил в нем. Двоюродная тетка Льва Степановича выпросила его к себе, чтоб воспитывать с своим сыном, который – говорила она – был один и скучал. Лёв Степанович побаивался княгини и согласился. Побаивался он ее потому, что она сильно любила болтать и имела большие связи в Петербурге. Что она могла ему сделать болтовней и связями – не знаю, да и он не знал, – а трусил. Княгиня была богата, держала большой дом, ничего не делала, кроме важных визитов, и не находила времени присмотреть за детьми; оно же и не вовсе было нужно. Она взяла для сына гувернера; рекомендованный самим Вольтером Шувалову во время его путешествия, Шуваловым княгине Дашковой, Дашковою – нашей княгине, он самодержавно управлял делом воспитания. Гувернер был неглупый человек, с легким, но блестящим образованием и со всеми недостатками француза, из которых половина была очень мила; он был blagueur [142] , он был высокомерен, дерзок, но зато остери весел; с улыбкой превосходства смотрел он на все русское, отроду не слыхал, что есть немецкая литература и английские поэты, как следует знал на память Корнеля и Расина, знал энциклопедистов и Вольтера, даже понимал несколько древние языки, даже любил поразить стихом из Вергилия или Горация.
142
хвастун (франц.). – Ред.
Наш гувернер был поклонник Гельвециевой философии и учений Жан-Жака; он с жаром толковал о равенстве, несмотря на то, назывался chevalier [143] и никогда не забывал ставить «де» перед своей звучной фамилией: Дрейяк. Он с улыбкой сожаления говорил о католицизме и проповедовал какую-то религию собственного изобретения, состоявшую из поклонения закону тяготения, потому что без него был бы хаос, что им поддерживается «великий порядок», в котором только человеку открывается «великий художник». При развитии этих глубоких истин он всегда присовокуплял, не знаю для чего, что Платон высшее бытие называл геометром, а Ньютон снимал шляпу при имени бога. Сверх своей религии тяготения, он упорно не хотел суда на том свете, – хотя против бессмертия души ничего не имел. Говорят, что сверх должности гувернера он исполнял многие обязанности покойного князя, – но я этому никогда не верил. – Учение шло весело и легко. Дрейяк заставлял учеников декламировать, читать вслух, а больше всего болтал с ними. Он мог всегда говорить без различия предмета, без различия пола и возраста беседовавших, – и потому Миша и князь отлично выучились слушать по-французски, а потом и довольно хорошо говорить.
143
кавалер (франц.). – Ред.