Том 6. Зарубежная литература и театр
Шрифт:
Но все-таки это не то, что «Танго» 6 , пьеса, написанная академиком Жаном Ришпеном вместе с женой, — Жаном Ришпеном, который когда-то был французским Горьким, Жаном Ришпеном, который хотя и скоро остепенился, давал еще привлекательные пьесы и интересные романы; Жаном Ришпеном, который теперь, став официальным великим человеком буржуазии, стремится и достигает славы замечательного оратора, хочет даже войти в политику, чтобы совсем прослыть современным Гюго. Я не стану говорить моих суждений о «Танго». Пусть говорит искренний и смелый француз. Я ничего не могу прибавить к следующим словам Буассара, критика «Mercure»:
«Что случилось с супругами Ришпен? Им нужны были деньги? Ну, пусть бы писали пьеску веселую, живую, остроумную,
В довершение «Танго» не дожило и до сорокового спектакля.
«Братья Карамазовы» на сцене Театра старой голубятни *
Следует ли вообще переделывать романы для сцены?
Поставленный в общей категорической форме, вопрос этот не может найти определенного ответа.
Вообще говоря, я решительный противник всяких идейныхавторских прав. Всякий сюжет, всякий тип, всякое художественное произведение должны рассматриваться, на мой взгляд, как ценности общественные. Ни один маляр презренный не смеет пачкать Мадонну Рафаэля 1 , но варьировать ее, разрабатывать данный Рафаэлем мотив в новых полукопиях — всякий имеет право. Конечно, это открывает легкий путь для бездарных ремесленников, которые, распоров большое произведение, под тенью великого имени из лоскутков стараются создать свой крохотный и антихудожественный успех. Но если исходить из этого, то, пожалуй, следует вообще воспретить ставить пьесы, потому что писаки могут писать пьесы дрянные. Дело публики и ее вкуса разобрать, где имеет место талантливая вариация на талантливую тему, а где жалкая подделка и искажение.
Мы знаем, что очень многие писатели сами переделывают свои романы в пьесы. Знаем примеры таких переделок, как, скажем, «Война и мир» Сологуба 2 . В большинстве случаев переделки не имеют серьезного успеха. И это понятно. Для этого имеются прежде всего две причины. Роман по всему своему строю отличен от драмы: эпически повествовательный, переносящий нас в самые души действующих лиц, непосредственно раскрывающий нам мысли, рисующий нам пейзаж, каким он является сознанию героев, — роман обладает ресурсами, бесконечно более естественными и широкими, чем полная условностей, дающая лишь произнесенное слово, лишь законченное действие, театральная пьеса.
Освободиться от повествовательности, совершенно свободно транспонировать сюжет в новую атмосферу необычайно трудно. Какие-то клочки романа остаются висящими на вырванных из его атмосферы сценах, что и делает пьесу скорее рядом иллюстраций, чем действительно драмой.
Вторая причина неуспеха переделок, особенно гениальных и популярных романов, заключается в том, что фантазия каждого благоговейного читателя создает постепенно свой более или менее конкретный образ отдельных действующих лиц. Как бы ни талантливо создал тот или иной актер ту или иную фигуру — в первое время мы будем шокированы, потому что не узнаем в ней давно знакомый нам и родной образ.
Эта вторая трудность остается всегда. Задача актера ею затрудняется; но тем более славна его победа, если созданный им персонаж постепенно заставляет бледнеть фантом, живший в нашем воображении, и заменяет
Что же касается первой трудности, то талантливому драматургу достаточно понять ее, чтобы избегнуть.
Это в значительной степени относится к господам Копо и Круэ, переделавшим великий роман Достоевского в пятиактную пьесу 3 .
В предисловии своем авторы говорят о своем благоговении к Достоевскому. Благоговение это несомненно, ибо авторы принадлежат к числу интеллигентнейших французских литераторов. Но, раз решившись дать драму, они не церемонились с самым строем романа. И они не могли поступить иначе: надо было создать новоепроизведение из тех же элементов.
Многое ли при этом потеряли драматурги из данных нам Достоевским сокровищ?
Неизмеримо много. Но гений и его произведение так богаты, что и сохраненного достаточно, чтобы сделать драму выдающейся среди современных произведений французской драматической литературы и обеспечить за ней, теперь уже несомненный, идейный и материальный успех.
Исказили ли что-нибудь авторы переделки?
Исказили постольку, поскольку многие фигуры слишком обеднели. Мало понятны стали фигуры Грушеньки и особенно Екатерины Ивановны, стушевался и вульгаризировался облик Ивана, совсем выцвел Алеша. Что же касается других центральных фигур: Федора Павловича, Дмитрия и Смердякова, — то фигуры их, хотя и потеряли в сложности и богатстве, остались тем не менее четки и значительны.
Переменилась вся экономия произведения. На первый план выдвинулось действие, те двигатели драмы, которые у Достоевского глубоко скрыты, о которых он заставляет нас все время в волнении и мучительных колебаниях догадываться. Пьеса, наоборот, ведет нас, так сказать, за кулисы романа, обнажает нам его пружины. Преступление, актСмердякова, делается абсолютно доминирующим центром, отец и братья Смердякова располагаются вокругнего, каждый в соответствующей роли. И, по правде скажу, только в драматической суммации Копо и Круэ я понял, как изумительно построил Достоевский всю эту криминальную комбинацию, с какой железной необходимостью вытекает каждое следствие, как плотно притерты друг к другу воли Дмитрия, Ивана, Смердякова.
Больше всего света получает именно фигура Смердякова. Как лицо, реально совершающее самый акт, он стал до некоторой степени героем пьесы.
Транспонируя эту фигуру из романа в плоскость драмы, авторы, на мой взгляд, ничего в ней не исказили; между тем, именно в силу своей активности, Смердяков от такой транспонировки выиграл.
Четвертый брат Карамазов — загнанный и униженный, в душе которого в чудовищно извращенном виде живет вся сумятица инстинктов карамазовских, полный неясных порывов к счастью и полноте бытия, полный горчайшей обиды, злейшей мести и страха, Смердяков с восхищением и искренней любовью приветствует смелого мыслью Ивана. Он пьет его дерзновенный аморализм. Но, в то время как Иван остается в области теории, этот социально раздавленный человек немедленно превращает теорию в мотив действенной воли. Он дерзче Ивана. И вместе с тем достаточно подл, чтобы с змеиной хитростью подстроить сложную интригу, обеспечивавшую безнаказанность преступления. Однако то, что не морально, а как бы эстетически поддерживает Смердякова в его огромном бунте, — это вера в то, что Иван с ним, что только он, Смердяков, действует согласно «новой свободе», но что безмолвно, потому что слова не нужны таким умным людям, Иван его сообщник и руководитель в отцеубийстве. И когда, измученный сомнениями своей совести после совершения акта, Смердяков внезапно убеждается, что Иван Карамазов, где-то в самых грязных подвалах своей души бессознательно все предвидевший и одобривший, всею силою своего сознанияв ужасе и омерзении отталкивает от себя ответственность, — ему остается только умереть.