Том 7. Мертвые души. Том 2
Шрифт:
Муразов глядел пристально ему в лицо, но бедный Хлобуев ничего не мог отвечать. Муразову стало его жалко.
«Послушайте <Семен Семенович>, но ведь вы же молитесь, ходите в церковь, не пропускаете, я знаю, ни утрени, ни вечерни. Вам хоть и не хочется рано вставать, но ведь вы встаете и идете, идете в четыре часа утра, когда никто не подымается».
«Это другое дело, Афанасий Васильевич. Я знаю, что это я делаю не для человека, но для того, кто приказал нам быть всем на свете. Что ж делать? Я верю, что он милостив ко мне, что как я ни мерзок, ни гадок, но он меня может простить и принять, тогда как люди оттолкнут ногою и наилучший из друзей продаст меня, да еще и скажет потом, что он продал из благой цели».
Огорченное чувство выразилось в лице <Хлобуева>. Старик прослезился, но ничего не <1 нрзб.>
«Так послужите же тому, который так милостив. Ему так же угоден труд, как и молитва. Возьмите какое ни есть занятие, но возьмите как бы вы делали для него, а не для людей. Ну, просто, хоть воду толките в ступе, но помышляйте только,
«Знаю и очень уважаю».
«Ведь хороший был торговец: полмиллиона было. Да как увидел во всем прибыток — и распустился, пока он и изде<ржал> свое <2 нрзб.>. Сына по-французски стал учить, дочь за генерала. И уже не в лавке или в биржевой улице, а всё как бы встретить приятеля да затащить в трактир пить чай. Пил целые дни чай, ну и обанкрутился. А тут бог несчастье сыну пос<лал?> Теперь он, видите ли, приказчиком у меня. Начал сызнова. Дела-то поправились его. Он мог бы опять торговать на пятьсот тысяч. «Приказчиком был, приказчиком хочу и умереть. Теперь», говорит, «я стал здоров и свеж, а тогда у меня брюхо-де заводилось, да и водяная началась. Нет», говорит. И чаю он теперь в рот не берет. Щи да кашу, и больше ничего, да-с. А уж молится он так, как никто из нас не молится. А уж помогает он бедным так, как никто из нас не помогает; а другой рад бы помочь, да деньги свои прожил»
Бедный Хлобуев задумался.
Старик взял его за обе руки. «Семен Семенович! Если бы вы знали, как мне вас жалко. Я об вас всё время думал. И вот послушайте. Вы знаете, что в монастыре есть затворник, который никого не видит. Человек этот большого ума — такого ума, что я не знаю. Но уж если даст совет… Я начал ему говорить, что вот у меня есть этакой приятель, но имени не сказал, что болеет он вот чем. Он начал слушать да вдруг прервал словами: «Прежде божье дело, чем свое. Церковь строят, а денег нет: сбирать нужно на церковь». Да и захлопнул дверью. Я думал, что ж это значит? Не хочет, видно, дать совета. Да и зашел к нашему архимандриту. Только что я в дверь, а он мне с первых же слов: не знаю ли я такого человека, которому бы можно было поручить сбор на церковь, который бы был или из дворян, или купцов, повоспитанней других, смотрел бы на <то>, как на спасение свое? Я так с первого же разу и остановился: «Ах, боже мой. Да ведь это схимник назначает эту должность Семену Семено<вичу>. Дорога для его болезни хороша. Переходя с книгой от помещика к крестьянину и от крестьянина к мещанину, он узнает и то, как кто живет и кто в чем нуждается. — Так что воротится потом, обошедши несколько губерний, так узнает местность и край получше всех тех людей, которые живут в городах… А эдакие люди теперь нужны». Вот мне князь сказывал, что он много бы дал, чтобы достать такого чиновника, который бы знал не по бумагам дело, а так, как они сейчас, на деле, потому что из бумаг, говорят, ничего уж не видать, так все запуталось».
«Вы меня совершенно смутили, сбили, Афанасий Васильевич», сказал Хлобуев, в изумлении смотря <на него>. «Я даже не верю тому, что вы точно мне это говорите, для этого нужен неутомимый, деятельный человек. Притом как же мне бросить жену, детей, которым есть нечего?»
«О супруге и детях не заботьтесь. Я возьму их на свое попеченье, и учителя будут у детей. Чем вам ходить с котомкой и выпрашивать милостыню для себя, благороднее и лучше просить для бога. Я вам дам простую <кибитку>, тряски не бойтесь: это для вашего здоровья. Я дам вам на дорогу денег, чтобы вы могли мимоходом дать тем, которые посильнее других нуждаются. Вы здесь можете много добрых дел сделать. Вы уж не ошибетесь, а кому дадите, тот точно будет стоить. Эдаким образом ездя, вы точно узнаете всех, кто и как. Это не то, что иной чиновник, которого все боятся и от которого <таятся>; а с вами, зная, что вы просите на церковь, охотно разговорятся».
«Я вижу, это прекрасная мысль, и я бы очень <желал> исполнить хоть часть; но, право, мне кажется, это свыше сил».
«Да что же по нашим силам?» сказал Муразов. «Ведь ничего нет по нашим силам. Всё свыше наших сил. Без помощи свыше ничего нельзя. Но молитва собирает силы. Перекрестясь, говорит человек: «Господи, помилуй», гребет и доплывает до берега. Об этом не нужно и помышлять долго; это нужно просто принять за повеленье божие. Кибитка будет вам сейчас готова; а вы забегите к отцу архимандриту за книгой и за благословеньем да и в дорогу».
«Повинуюсь вам и принимаю не иначе, как за указание божие». «Господи, благослови», сказал он внутренно и почувствовал, что бодрость и сила стала проникать к нему в душу. Самый ум его как бы стал пробуждаться надеждой на исход из своего печальнонеисходного положенья. Свет стал мерцать вдали…
Но, оставивши Хлобуева, обратимся к Чичикову.
А между тем в самом деле по судам шли просьбы за просьбой. Оказались родственники, о которых и не слышал никто. Как птицы слетаются на мертвечину, так всё налетело на несметное имущество, оставшееся после старухи: доносы на Чичикова, на подложность последнего завещания, доносы на подложность и первого завещания, улики в покраже и в утаении сумм. Явились даже улики на Чичикова в покупке мертвых душ, в провозе контрабанды во время бытности его еще при таможне. Выкопали всё, разузнали его прежнюю историю. Бог весть, откуда всё это пронюхали и знали. Только были улики даже и в таких делах, об которых, думал Чичиков, кроме его и четырех стен, никто не знал. Покамест всё это было еще судейская тайна и до ушей его не
Чичиков великодушно расплатился с портным и, оставшись один, стал рассматривать себя на досуге в зеркале, как артист с эстетическим чувством и con amore. [16] Оказалось, что всё как-то было еще лучше, чем прежде: щечки интереснее, подбородок заманчивей, белые воротнички давали тон щеке, атласный синий галстук давал тон воротничкам. Новомодные складки манишки давали тон галстуку, богатый бархатный [жилет] давал [тон] манишке, а фрак наваринского дыма с пламенем, блистая, как шелк, давал тон всему. Поворотился направо — хорошо! Поворотился налево — еще лучше! Перегиб такой, как у камергера или у такого господина, который так <и> чешет по-французски, который, даже и рассердясь, выбраниться не умеет на русском языке, а распечет французским диалектом. Деликатность такая! Он попробовал, склоня голову несколько на бок, принять позу, как бы адресовался к даме средних лет и последнего просвещения: выходила, просто, картина. Художник, бери кисть и пиши. В удовольствии, он совершил тут же легкой прыжок, вроде антраша. Вздрогнул комод и шлепнула на землю склянка с одеколоном; но это не причинило никакого помешательства; он назвал, как и следовало, глупую склянку дурой и подумал: «К кому теперь прежде всего явиться? Всего лучше…» Как вдруг в передней вроде некоторого бряканья сапогов со шпорами, и жандарм в полном вооружении, как <будто> в лице его было целое войско: «Приказано сей же час явиться к генерал-губернатору». Чичиков так и обомлел. Перед ним торчало страшилище с усами, лошадиный хвост на голове, через плечо перевязь, через другое перевязь, огромнейший палаш привешен к боку. Ему показалось, что при другом боку висело и ружье, и чорт знает что. Целое войско в одном только. Он начал было возражать, [страшило] грубо заговорило: «Приказано сей же час». Сквозь дверь в переднюю он увидел, что там мелькало и другое страшило; взглянул в окошко, и экипаж. Что тут делать? Так, как был во фраке наваринского пламени с дымом, должен был сесть и, дрожа всем телом, отправился к генерал-губернатору, и жандарм с ним. В передней не дали даже и опомнить<ся> ему. «Ступайте, вас князь уже ждет», сказал дежурный чиновник. Перед ним, как в тумане, мелькнула передняя с курьерами, принимавшими пакеты, потом зала, через которую он прошел, думая только: «вот как схватит, да без суда, без всего, прямо в Сибирь». Сердце его забилось с такой силою, с какой не бьется даже у наиревнивейшего любовника. Наконец, растворилась роковая дверь, предстал кабинет с портфелями, шкафами и книгами, и князь, гневный, как сам гнев.
16
с любовью (итал.).
«Губитель, губитель!» сказал Чичиков: «Погубит он мою душу. Зарежет, как волк агнца».
«Я вас пощадил, я позволил вам остаться в городе, тогда как вам следовало бы в острог. А вы запятнали себя вновь бесчестнейшим мошенничеством, каким когда-либо запятнал себя человек». Губы князя дрожали от гнева.
«Каким же, ваше сиятельство, бесчестнейшим поступком и мошенничеством?» спросил Чичиков, дрожа всем телом.
«Женщина», произнес князь, подступая несколько ближе и смотря прямо в глаза Чичикову: «женщина, которая подписывала по вашей диктовке завещание, схвачена и станет с вами на очную ставку».
Свет помутился в очах Чичикова.
«Ваше сиятельство, скажу всю истину дела. Я виноват; точно, виноват, но не так виноват: меня обнесли враги».
«Вас не может никто обнесть, потому что в вас мерзостей в несколько раз больше того, что может <выдумать> последний лжец. Вы во всю жизнь, я думаю, не делали небесчестного дела. Всякая копейка, добытая вами, добыта бесчестней<шим образом>, есть воровство и бесчестнейшее дело, за которое кнут и Сибирь. Нет, теперь полно. С сей же минуты будешь отведен в острог и там, наряду с последними мерзавцами и разбойниками, ты должен <ждать> разрешенья участи своей. И это милостиво еще, потому что <ты> хуже их в несколько <раз>: они в армяке и тулупе, а ты…» Он взглянул на фрак наваринского пламени с дымом и, взявшись за шнурок, позвонил.