Том 7. Произведения 1863-1871
Шрифт:
С помощью этого бессмысленного выражения да еще с помощью благоразумной строгости (тоже выражение не очень богатое смыслом) эти несчастные надеются всего достигнуть: и проблесков народного гения, и разумного распоряжения силами природы, и рек, текущих млеком и медом. По мнению их, стоит человека высечь, чтобы из него полезло всякое изобилие плодов земных; стоит продать у человека корову или лошадь, чтобы у него сейчас же на место проданных явились две коровы и две лошади.
— Je voudrais bien voir! [59] — гремит один.
59
Хотел бы я посмотреть!
— Явится все-с: и хлеб-с, и деньги! — повествует другой.
— Как примутся, знаете, за них вплотную… запоют-с! откуда что возьмется! — угрожает третий.
Напрасно
Таким образом, непредусмотрительность, с одной стороны, и молчание, с другой, производят то кажущееся отсутствие затруднений, которое вводит в обман. В самом деле, покуда будет возможность ссылаться на распорядительность или нераспорядительность, до тех пор, конечно, никто не имеет права предъявлять никаких претензий ни на дальновидность, ни на сообразительность, ни на глубокомыслие со стороны историографов. Они не видят — это правда; они не размышляют — и это опять правда; но они имеют полное основание не видеть и не размышлять — ведь и это не парадокс, а истинная истина. Если невиннейшая из девиц может дать только то, что имеет * , то тем более должно быть применимо это правило к историографам, которые уж совсем ничего не могут дать, потому что ровно ничего не имеют. Историограф — человек ближайших и непосредственных средств; он не рассуждает, не заглядывает вдаль, не путается в мыслях, а просто махает жердью направо и налево. И когда жердь ушибает, он не догадывается, что сделал одно из тех глупых дел, из которых даже для него лично ничего, кроме вреда, не выйдет, а просто упивается своим торжеством и, самодовольно восклицая: «Га! опомнились!» — ставит до времени победоносную жердь в угол.
Тем не менее постепенное отощание провинции уже начинает сказываться во всем. Чувствуется, что провинция как будто перестает жить, что она расплачивается не доходами, а капиталом. Повсюдная дороговизна свидетельствует, что даже выражение «откуда что возьмется» скоро сделается преданием, сохранившим свой авторитет разве только в глазах становых приставов и исправников; всеобщее равнодушие, апатия, лень доказывают, что та же самая участь постигнет, ежели уже не постигла, плоды умственные. «Нет деятелей, нет денег, некуда идти!» — жалуются люди, стоящие у самого источника провинциальной производительности, как материальной, так и умственной. Оказывается, стало быть, что безмолвие и отсутствие инициативы вовсе не такое драгоценное явление, как можно было ожидать. Каждый провинциал чувствует, что в его существование закралась небывалая доселе тяжесть; каждый видит себя опутанным какими-то сетями, которых он ни распутать, ни разорвать не может. Куда бы он ни ступил, везде его нечто гнетет и гложет; и в то же время все — даже это гнетущее — так ему постыло, так противно, так само по себе ничтожно, что ни на что бы он не смотрел, ни к чему бы не прикоснулся.
И вот поднимаются сетования и припоминания; пускают в ход обращения к прошлым, вечно памятным блистательным дням… назад! назад!
В провинции не в редкость и теперь встретить апологистов доброго старого времени. Огромное большинство подобных апологистов, конечно, представляет собой ходячие ветряные мельницы, которые мелют всякий вздор, какой случайно попадет на язык; но есть и такие, у которых по временам прорываются некоторые признаки мысли. Как и следует ожидать, апологисты эти вертятся исключительно около крепостного права, этого единственного явления нашего прошлого, которое представляло собой нечто сложившееся и окрепшее. По мнению апологистов, крепостное право, хотя и не в полной мере, но все-таки до известной степени прикрывало жизнь от наездов, случайностей и сюрпризов.
— Прежде, — говорят апологисты крепостного права, — каждый, по крайней мере, знал, где он находится; каждый имел возможность определить те границы, в которых его не мог настигнуть сюрприз. Оттого жизнь держалась тверже, и нельзя было не считаться с нею; в провинцию не наезжали канканирующие сорванцы, которые даже и до того не могут додуматься, что человеческая деятельность должна управляться мыслью, а не похотью. Бывали, конечно, и прежде люди нестерпимые — и даже, пожалуй, они составляли большинство, — но они все-таки знали, чего хотели; да и других в заблуждение не вводили. Теперь же, куда ни взглянешь, кажется, и свободнее, и легче дышать стало, а не дышится, да и все тут! А отчего? Оттого, милостивые государи, что жизнь оголилась, что со всех сторон ее так и заносит всякого рода неожиданностями.
В
Таким образом, с одной стороны, освобождение жизни от пут, ее связывающих, с другой, вместо ожидаемых благотворных результатов, несомненное оскудение жизни — вот печальная истина современного провинциального быта.
Откуда же происходит эта неприкрытость жизни? Где искать причину повального бессилия, которое заставляет человека останавливаться на половине дороги, задерживает его в подробностях и мелочах и не допускает до обобщений и выводов?
Вот тут-то именно мы и встречаемся с тою вопиющею неправдой, о которой вскользь упомянуто выше и которую апологисты крепостного права считают за лучшее скрыть.
Дело в том, что хотя крепостное право и давало жизни известное прикрытие, но прикрытие это было только мнимое. В сущности, оно не только ничего не защищало, но, напротив того, систематически и на неопределенное время подрывало у жизни всякую возможность выработать себе какое-нибудь прикрытие в будущем. Случайность и неожиданность, лежащие в его основе, служили защитой только тому, что само по себе было растлевающим началом жизни, тому, от чего жизни не было бы ни тепло, ни холодно, если б горький фатализм не связывал здесь две противоположные крайности: упорный труд и не менее упорное безделье, и не ставил первый в зависимость от второго. Такого рода защита, пожалуй, и теперь есть — стоит только взглянуть на сытые и довольные лица губернских историографов, чтоб убедиться в этом, — но результаты, к которым она приходит, стали до такой степени ясны, что никому даже в голову не приходит назвать их результатами. И прежде, как и ныне, произвол никого не воспитывал, ничего положительного, доброго и плодотворного не достигал; и прежде, как и нынче, он был только парадным пугалом, за которым таился прах. И вот те бросовые, размалеванные стенки, которые казались нам несокрушимыми укреплениями, разлетелись при первом дуновении ветра и сразу обнаружили изумленному миру скрывавшееся за ними умственное и материальное убожество…
Есть ли же после этого повод утверждать, что крепостное право что-то прикрывало, что-то ограждало? Нет, этого повода нет, и жизнь того времени была еще менее прикрыта, нежели нынешняя, только это не замечалось теми, которые, по своему положению, одни и могли что-нибудь замечать. Искусственные связи, которыми мы с такими неслыханными усилиями старались сплотить наши разлезающиеся во все стороны немощи, хотя и могли временно ввести в заблуждение неопытных, но действительной связи никогда не представляли. Не говоря уже о том, что в этом случае именем «связей» прикрывался простой гнет, который убивал в самом зародыше всякий проблеск народной самодеятельности, эти так называемые связи все общество делили на две половины, которые равно друг друга чуждались, а может быть, даже и равно друг друга ненавидели. Можно ли же назвать прикрытою такую жизнь, в которой каждая составная часть идет врознь, в которой нет ни силы, ни почина, ни поводов для энергии, в которой все, что ни делается, делается безучастно, апатически, почти с ненавистью?