Том 7. Произведения 1863-1871
Шрифт:
Ответ: всего было довольно! — не может удовлетворить общину. Этот ответ нимало не подвигает вперед ее дела, а это дело должно быть во что бы то ни стало подвинуто, потому что община не может ни выжидать, ни извернуться. Во-первых, она слишком велика, чтобы извертываться какими-нибудь заменяющими средствами; во-вторых, она именно на то и община, чтоб все в ней было прочно и загодя определено. И вот, община невольным образом решается продолжать свое домогательство, потому что ей некуда уйти от него, потому что это домогательство завтра вновь встанет перед нею в той же силе, как и сегодня. Это служит поводом для выбора новых ходоков, а так как неразвитый ум прежде всего поражается количественностью, то, для пущей верности, число выборных увеличивается. Но с этими уже и не разговаривают, а прямо ведут
Не будем описывать дальнейшие перипетии бунтовской драмы; они известны всякому, кто не на одну только минуту заглядывал в провинцию, а жил в ней и присматривался к ее делам. Спрашивается: ужели в этом факте (одном из множества) можно видеть хоть малый признак того, что называется самоуправлением? и неужели не первая обязанность людей, произвольно или по праву называющих себя «лучшими», обратить внимание на освобождение провинциальной жизни от той нестерпимой рутины, которая наложена на нее историей, хотя бы это было даже в ущерб некоторым несомненно полезным подробностям, составляющим ныне предмет слишком исключительной их заботливости?
Но покаместь довольно. Провинция говорит: «Ограничим круг нашей деятельности, ибо, в противном случае, мы можем раскидаться и растеряться». И, говоря таким образом, она думает, конечно, быть представительницею консервативного элемента, не подозревая, что последний имеет свои границы, переступив которые он становится уже не консервативным, а разрушающим и истощающим…
Письмо девятое *
Как делается русская деньга? Та русская деньга, которая, с одной стороны, служит на пополнение общего ящика, а с другой стороны, на удовлетворение эстетических потребностей досужих людей, — вот вопрос, которого отнюдь не следует предлагать нашим губернским историографам. Они, наверное, ответят, что деньга родится в голенище мужицкого сапога или по малой мере притаилась у мужика в спине. Больше ничего эти люди не знают, и, надо сказать правду, это неизреченное невежество странным образом способствует успеху тех операций, которые совершаются ими. Обладай они хотя скудным пониманием того, что происходит вокруг них, внеси они в свои действия, в свои отношения к людям и к делу хотя малейший признак сознательности, в них, бесспорно, не сохранилось бы и сотой доли той развязности и бессовестной решимости, которые обуревают их теперь.
— Куда девалась наша торговля? — вопрошают друг друга историографы, встревоженные тем, что говядина поднялась с трех до семи копеек на фунт, — помните ли, какое множество возов покрывало наши площади в базарные дни и какие были возы! чего-чего только на них не было! Куда все это девалось? спрашиваю я вас… je vous le demande un peu! [61]
И, не ожидая ответа, которого, впрочем, ни один из этих несчастных и дать не может, присовокупляет:
61
я вас спрашиваю!
— Ммеррзавцы!
К кому относится последнее восклицание — этого, разумеется, не сумеет определить ни один историограф. Тут какая-то путаница, под которою скорее следует понимать общее, смутно чувствуемое положение вещей, нежели факты или лица. Тут и мужики примешались, и к нигилистам имеется какая-то темная прикосновенность, и еще о каких-то господах идет речь, которые никогда, впрочем, прямо не поименовываются, но известны под названием «подлецов» и «изменников».
Легкомыслие историографов вообще изумительно, но оно положительно не знает пределов, когда дело касается до причиненных им обид. В этом случае историограф решительно не знает, на чем сосредоточить бродячую мысль свою; он мечется из стороны в сторону, обвиняет, оправдывает; потом опять обвиняет, опять оправдывает. Ни к какому положительному заключению он никогда не приходит, так что можно подумать, что всю эту историю он для того только и затеял, чтоб обнаружить встревоженное
— Нет! Это что — мужики! — говорит он с налитыми мадерой глазами, — наш мужик добр, смирен, простосердечен! Он отдаст последнюю курицу, если видит, что отечество в опасности! Vous comprenez… sa poule! sa derni`ere poule! [62] Следовательно, не в мужиках зло, а вот в этих, в волосатых, да в тех, что бегают по ночам по Невскому с стрижеными косами! Вот где корень всей смуты!
Через минуту:
— Нет! Это что — нигилисты! Что они бегают по Невскому стриженые — кому от того беда! Да по мне они хоть подолы на головы завороти — еще вид приятнее будет! А вот где зло: в этих «изменниках», которые своим коварством, своею лестью… вот кого следовало бы пробрать!
62
Понимаете?.. свою курицу! свою последнюю курицу!
И еще через минуту:
— И все-таки я утверждаю: весь корень зла в мужике! Там что ни говорите, а около него вся смута вертится. Покуда он был в ежовых рукавицах, он был прекрасен. Он был трудолюбив, послушен и простосердечен. Он отдал бы последнюю курицу… Vous comprenez… sa poule! sa derni'ere poule! Чтоб только выручить отечество в минуту опасности! Теперь — куда все девалось? спрашиваю я вас: где у него, черта с два, эта последняякурица?
И вдруг, как бы спохватившись:
— А всё они! всё эти скверные стрижки! Они тамходят, заворотивши подолы, и прельщают полицейских, а мы здесьрасхлебываем! И вот еще те! эти подлецы и изменники!
Одним словом, это тот самый порочный круг, в котором можно проблуждать всю жизнь и никогда не почувствовать ни малейшей неловкости. Как ни кинь — все ладно; как ни скажи — все хорошо.
А между тем вопрос о том, как делается русская деньга, есть именно один из тех, в разрешении которых заключается вся суть нашего провинциального существования. Независимо от того, что процесс зарождения и образования деньги сам по себе очень интересен, разъяснение его представляет единственный ключ, с помощью которого мы можем проникнуть в самое святилище нашей провинциальной забитости. Чтоб облегчить читателю этот труд, возьмем, на первый раз, хоть один из способов делания русской деньги, и именно тот, который преимущественно ставит в тупик наших историографов и который на официальном языке известен под именем торговли и промыслов.
Начать с того, что наши историографы все виды торговли смешивают в одно смутное и легко расплывающееся понятие. Они судят о торговле по тем пирогам, которые едят по воскресеньям у градских голов, у оптовых складчиков и, в последнее время, у различных прохожих молодцов, сделавшихся, к своему собственному изумлению, предпринимателями железнодорожного дела * . Вкусив пирога и слегка посоловев от возлияний, историограф рассуждает так: «Стало быть, торговля возможна, коль скоро этот почтенный негоциант угощает меня такими отменными пирогами? Отчего же на площади дело имеет совсем другой вид? отчего там, вместо прежних десяти — двадцати возов, стоит нынче какой-то один тощий возишко? Не оттого ли, что этот почтенный негоциант — простой и добрый русский человек, который и об начальстве думает, и для себя копейку бережет, а те, прочие, — люди злые и развращенные, которые последнее свое добро тащат в кабак?»
И, поощренный этим силлогизмом, он делается шаловливым и пускается в расспросы.
— Ну, а как, Иван Иваныч, — спрашивает он своего амфитриона, подмигивая одним глазом, — если этак копнуть кубышечку-то… барышки, чай, изрядные окажутся?
— Что же собственно изволите желать знать, ваше растаковство? — спрашивает, в свою очередь, негоциант, не могущий сразу взять в толк вопроса.
— Ну, например, с ведра… или там с куля?
— По малости, ваше растаковство. Конечно, благодарение господу, без пользы не торгуем. Есть, ваше растаковство, такая пословица: с голого по нитке — сытому рубашка! — заключает негоциант, сам усмехаясь своей остроте.