Том 8. Очерки переходного времени
Шрифт:
— Как нету-то? — переспросил он. — Да так и нет!
— Как не бывает-то? — в свою очередь прибавил аракчеевец, по доброте своей как бы радуясь тому, что нет начальства. — Коли нет, так где ж ты возьмешь? Очень просто!
— То-то и есть, — многозначительно проговорил бывший бурмистр, — что нету и взять негде.
— Да помилуйте! — воскликнул я, — что вы говорите? Какого вам еще нужно начальства?.. Десятские и сотские есть?
— Как не быть!.. Есть и старосты и старшины, — таинственно улыбнувшись, сказал бурмистр.
— Этого-то добра сколь хошь, — дополнил аракчеевец, — этого-то довольно! Десятские, сотские, старосты, старшины…
— Писаря, урядники, члены, председатели… — продолжал бурмистр.
— Управы, братец ты мой, присутствия, правления, следователи, — торопливо исчислял аракчеевец, но бурмистр перебил его:
— Это есть! Этого есть много всего; ну, а начальства, опять же я скажу, нету!
— Да что же это такое? — в изумлении спросил я. — Эти-то люди — что ж они такое? Зачем?
— А господь их ведает. А зачем — это нам неизвестно.
— Но ведь они начальники? — убеждал я, — действительно начальники? Ведь они могут наказать, посадить в темную, штрафуют, взыскивают?.. А вы говорите
— И есть некому! — решительно сказал бурмистр.
Аракчеевец только подмигнул в подтверждение слов бурмистра, а я замолчал и, ничего не понимая, ожидал, что будет дальше.
— Этого-то народу, друг ты мой любезный, — начал рассуждать бурмистр, — сколь угодно! Вот мы считали их, а все еще далеко до конца не досчитали… Это, братец ты мой, не наше дело: что, как, зачем… А мы говорим по нашему, крестьянскому мнению, вот как!.. По нашему-то, по крестьянскому мнению, нам и оказывает, что нету начальства и нигде мы его не видим.
— То-то и есть, — присовокупил аракчеевец, — что не видать его по нонешним временам нигде!
— Нешто можно назвать начальниками хотя бы, будем говорить, примером, старосту или старшину теперешнего? Положим, что действительно цепь ему дана или медаль какая, ну, и действительно, что, правильно это вы сказывали, что, например, он и наказывает, и сечет, и все прочее. Можно бы по всему признать начальником? Ну, а коль скоро мы ежели коснемся до корня, то и оказывается: не начальник он, а живорез, больше ничего!..
— Вот это самое и есть! — подтвердил аракчеевец.
— Что ему требуется, нонешнему начальнику-то, живорезу-то? Сидит он в своей цепи, делает народу прием. Я говорю к примеру. Вот пришел к нему мужик, вывалил на стол деньги: «получай, мол, Петр Семеныч, подати!» Петр Семеныч сосчитал: «верно!», расписку дал, а деньги в сундук запер. «Ступай куда хошь! На все четыре стороны… Молодец, скажет, спасибо!.. Так, мол, вы, ребята, и все бы поступали: отдал деньги — и ступай!..» А другой, тоже, примером, будем говорить, пришел тоже в волость, а денег-то не принес. «Ты что же не принес денег?» — «Нету!» А иной с грубостью скажет: «Откуда, мол, я тебе возьму денег-то?..» А за грубость-то его да за неплатеж — сечь, в темную и прочее подобное… Это не есть начальство, а одно разбойство!..
— Помилуйте, — сказал я, — человек принес деньги, поступил исправно, сделал что ему нужно, старшина его похвалил, что ж он еще должен делать?
— Разбойство это, а не начальство! — настойчивее прежнего продолжал бурмистр. — Ты вот выпорол неплательщика-то; положим, что за неисправность следует попарить человека, это уж… без этого нельзя! Только я спрошу нонешнего-то начальника: а не сам ли ты, негодный, виноват, что у него денег-то нет? Ведь вот пришел к тебе мужик, отдал деньги, ты и пустил его на все четыре стороны да еще похвалил; а спросил ли ты его, откуда он деньги-то взял?
— Во-от это са-амое! — многозначительно шепнул аракчеевец.
— Да, спросил ли ты его? Знаешь ли ты, начальник, откуда эти деньги взялись?.. Вот теперича по весне раздавали управский овес на посев. Опять же, говорим примерно, овес давали по шести с полтиной куль, до осени. Следовательно, осенью его отдать требуется? Так или нет?
— Так.
— Ну, хорошо. Взял я этот самый овес и сбухал его по четыре целковых, деньги нужны, и подати требуют. Сбухал я его по четыре целковых, деньги старшине принес; старшина меня похвалил, деньги запер, расписку дал, «ступай куда хочешь!» Все честно, благородно, — на все есть расписка и похвала: «Берите, ребята, пример!» Так ли я говорю?.. Пришла осень — опять подати, да овес изволь отдать с процентом. А овес-то я продал еще весной и похвалу за это самое получил. «Берите, ребята, пример!» Да старшина-то тоже из города получил похвалу, — листы им за это дают, диплоны разные, как иной раз вот у скотины хорошей бывают аттестаты. Все исправно. Пришла осень. «Ты что же подати не отдаешь?» — «Да нет у меня!» — «Как нету?» — «Да так, как не бывает-то?» — «Ты что же грубишь-то?..» А как я не сгрублю, когда я последним дураком стал? Берет меня зло, что я без всего остался, или нет? Вот я и стал ему грубить, а он меня драть! Ну, не живорезы ли они после этих моих слов?.. Спрошу я вас, господин, достойно ли этакой народ назвать, чтобы как вполне того достоин начальник?
— Разбойником, пожалуй что, а не иначе как, — пробормотал аракчеевец.
— А как же быть-то? — спросил я.
— Как быть? А вот как. Я буду говорить про себя, хоть я и не начальник и цепи на мне нету. Пускай, и так обойдется. Коли по мне, так я тоже бы драл, это верно, только драл бы я не в то время, как он разорился, а в то время, как он овес-то продавал. Вот тут-то бы я его не похвалил, нет! Тут бы я уж не сказал: «берите, ребята, пример», я бы тут похвальный диплон не дал, а растянул бы за это за самое да всыпал бы горячих без экономии! Да и того подлеца, который овес-то купил, и того бы отстегал, да овес-то бы отобрал, да заставил бы его посеять, анафему, а после посева опять бы его поддымил веничком, — вот он у меня бы и с хлебом был, и земству бы овес-то отдал, и подати бы отдал! Вот что есть начальство!.. А они что?.. Ему бы только деньги взять, в сундук положить, а там хоть околей с голоду!.. Иные начальники-то сами, бессовестные, овес-то этот купят, а потом дерут. Нет, самого бы его надобно растянуть да поддымить!.. Ежели он начальник, он должен смотреть, чтоб у мужика было с чего взять… Что же, я вас спрошу, ежели у мужика не будет хозяйства, то что из этого выйдет? Что вы с него возьмете? Теперь вон на моих глазах мужики сено продают, а с чем они останутся осенью, чем будут кормить скотину, с чего я буду взыскивать?.. Драть?.. А они меня жечь начнут — вот тебе и вся недолга!.. Я должен не допустить этого, а который не слушается, то и наказать. А нонешние-то и десятские, и сотские, и старосты, и весь легион, прости господи, им все одно — наплевать!.. Вот мужик сено продает, всю зиму скотину кормить нечем, а он идет мимо, ему и горя мало. Я б его тут же на месте запорол за эту продажу, а он, дурак бессовестный, только и думает, что «вот, мол, с мужика можно рублишко в подати ухватить», а о том не думает, что мужик на его глазах разоряется… Анафемы этакие!.. Нет, сударь мой, не начальники это. Нет у нас начальства!
— О-ох, нету его! — вздохнув, прошептал аракчеевец.
Бурмистр
— И мы, братец мой, бивали народ, и оченно даже жестоко его колачивали… Я вот пришел теперь угоднику помолиться. Думаешь, не вздохну я? Вздохну-у, милый мой, со слезами вздохну в своей вине!.. Били, тиранили, но только что мы били умеючи: били мы, например, человека за то, чтоб себя не разорял, — вот за что мы били, — потому что мы понимали: ежели он себя разоряет, то и нам ничего не будет… Вот какой был прежний смысл!.. А нонече! Скажи пожалуйста!.. Иду я недавно с нашим старостой (ведь тоже начальник, анафема, считается!), глядим — на болоте мужик косит траву, а сапоги на нем новые. Я и говорю этому начальнику: «Видишь, говорю, или нет?» — «Что такое?» — «Посмотри, мол». Глядел, глядел, хлопал, хлопал буркалами-то, — ничего, мол, не вижу… «Да дурак ты этакой, говорю, ведь твой мужик-то косит в хороших сапогах!.. Ведь, говорю, он не миллионщик. Ведь он, говорю, их в один месяц этак-то издерет, а потом придет зима, в чем он будет ходить? Ты же, говорю, с него подати начнешь драть, а он будет дома сидеть, выйти не в чем. Ведь он же, говорю, должон будет в долг сапоги-то втридорога взять? Ведь зимой-то и дрова возить нанимают и сено возить, мало ли на зиму народу требуется, а он у тебя без сапог будет дома сидеть, а ты его за это драть будешь, безбожная душа?.. А не то так за эти сапоги-то какой-нибудь, у которого совести нету, заставит его летом проработать месяца два, от хозяйства оторвет, а от хозяйства человек оторвется — пойдет слабеть, пьянствовать… А пойдет пьянствовать — подати перестанет платить, за это ты его будешь драть, а за дранье он тебе будет гадить… Чего ж ты смотришь, говорю? Как же ты не внушишь?» — «Как же, говорит, послушают они тебя!.. Ноне, братец мой, говорит, поди-ка, босиком-то всякий стыдится ходить. Из последнего вытянется, а уж насчет одежи постарается… Коего, говорит, рожна я ему внушу?» — «Коего рожна?.. Нет, по-нашему не так. По-нашему, по-старинному, ежели такое безобразие увидал я, начальник, я б так не оставил… Я бы первым долгом подошел да спросил: «Кто ты такой?» — «Иван Иванов», — примерно говорит. «Чей?» — «Таких-то!» — «Велика ли семья-то у вас?» — «Да вот пятеро, мол, всех-то». — «А работников?» — «Да я, мол!» — «Один?» — «Один!» — «Так как же ты, безумец, в сапогах-то по мокроте осмелился ходить? Ведь сапоги-то, необузданный ты человек, семь с полтиной, анафема ты этакая, а ты их таскаешь зря! А зимой я тебя пошлю в лес за дровами, — в онучах поедешь? Ноги отморозишь, проваляешься без ног всю зиму, семью оголодишь, охолодишь? Н-ну-ка, поди-ка, я тебя переобую!» («Переобул из сапог в лапти», — припомнилась мне поговорка народная…) Так он и будет у меня знать, когда ему в сапогах щеголять, а когда в лапоточках! Небось не трону, кто не заслуживает этого… Иной хоть в бархатных штанах в воду влезь, и то мне наплевать… Спрошу только: «Чей?» — «Таких-то!» Вижу, ежели люди в силах, в достатке, что человеку это не в разорение, так сделай милость: хоть, говорю, в золотой кафтан облачись да на навоз ложись, так шут тебя и возьми, — все мне равно!.. А ноне ведь как? Недавнись поехал я так-то на пароходе по своим делам в город; гляжу, на палубе сидит девочка одна, хорошая, работящая девочка, уж невеста, из нашей деревни. И ее-то я знаю, и мать-то ейную знаю… Их только две и есть с матерью. «Куда, мол?» — «У город». — «Зачем?» — «Покупать». Ну, говорю, слава богу, что на покупку деньги есть… «Свои ли?» — «Вестимо, не чужие». — «Какие такие?» — «Такие вот…» Целую, вишь, весну кору ивовую драли (ведь зубами ее драть-то надо!), грибы собирала, стирала у попа, гряды копала, одно слово, билась, истинно, как говорится, до кровавого пота… Ну, похвалил: «умница, мол…» Славная девчонка, одно слово! Ну, приехали. «Знаешь ли, мол, где лавки-то?» — «Не знаю, дяденька». — «Ну, мол, пойдем, покажу. Покуповала ли когда что в городе-то?» — «Нет, говорит, и в городе-то не бывала…» Вижу, надо девчонку проводить, нельзя так бросить, оберут, ограбят. Да и самому кстати в лавки-то требуется. «Ну, пойдем, говорю, востроглазая, поведу я тебя, покажу… Каких, мол, тебе лавок надо, с каким товаром?» — «А мне, говорит, дяденька, модных лавок, с модным товаром».»
— Ишь ведь что, скажи пожалуйста! — воскликнул аракчеевец.
Но бурмистр не слушал его и продолжал:
— «Ах ты, говорю, постреленок этакой! Каких таких модных лавок тебе? Я вот до седых волос дожил, и то не знаю, какой такой модный товар есть!» Ну, однакож, делать нечего, стал искать. Там спросим, туда заглянем, видим, наконец, того, лавку, чепцы да эти самые перья всякие, чулки и все такое. Увидала, так туда и воткнулась. Я стою в дверях, гляжу… Вижу, шебаршит моя землячка разными товарами, — и красные и зеленые, всякие. И порядочно-таки она промаяла меня, — разгорелись глаза-го… Выскочила, как земляника красная. «Теперь, говорит, в башмачную лавку!» Ну, мол, шут с тобой, пойдем в башмачную уж заодно. Пошли. Покупает сапожки на каблучках, на подковках… Пригнала одни такие-то по ноге, любуется, — хвать, а по деньгам-то нехватает целого полтинника… Плачется, убивается, молит, просит. «Я тебе, дяденька, и яичек, и того, и другого…» Ну, мол, ладно, — и дал. Рада-радехонька, а осталась сама без копейки. «Чай, спрашиваю, есть хочешь? Взяла ли что с собой?» — «Ничего нет!» Ах ты, думаю, все на наряды!.. Дал ей двугривенный на еду да за билет заплатил. Задолжала она мне больше рубля. Ну, бог с ней, думаю, да и не дать нельзя, — аккуратная девчонка. Н-ну, хорошо… Проходит время неделя, две ли или там месяц, встретил ее раз — гуляет, оделась ничего, опрятно: и платьице новенькое и ботинки с каблучками… Не хуже других, честно, благородно. Только, не помню, в какой-то праздник приехали барки сено грузить, кликнули лоцмана девок, все наши франтихи и повалили в своих нарядах! Гляжу, и наша красавица: сапожки с каблучками, платье с бантами, а через лоб веревку перегнула, сено тащит, тридцать, вишь, копеек!.. А изорвет-то сколько? Ведь труда-то, горькая, сколько она приняла, ведь это только подумать надобно!.. Погляди у ней, у сироты, в доме ни пить, ни есть нечего; все, что горемычная выработала тяжкими своими трудами, — все на наряды, потому ей хуже других нельзя быть, обидно, — это кого хошь возьми… Все на наряд убила, не допивала, не доедала, да издерет этот самый наряд, потому перемениться нечем, за тридцать копеек издерет на тридцать рублей. Вот какие горемычные!.. Ведь вот ноне какие стали порядки-то, а вникнуть некому.