Том 8. Подстриженными глазами. Иверень
Шрифт:
Но особенно не настаивали: не мешает.
По-прежнему кто-то о ней заботился: умывает и охорашивает. И веретено всю ночь вертится, нитка жужжит, уводя от горьких дум к «радужным» мечтам, и баюкая.
Мать поднялась среди ночи, засветила свет — все видно.
Оде сидит на кровати и руки так протянула, точно что-то держит и так улыбается; потом опустила голову в подушку и повертывалась, точно кто-то причесывал ее.
Со свечой мать подошла поближе, но не смела окликнуть: очень глаза у Оде были странные, она смотрела через — жутко смотреть человеку
Оде привязалась к своей кошке — неразлучны. Тонкий прозрачный лед окутывал кошку, но сколько таилось теплоты и любви в ее взгляде. Оде чудилось, и без слов говорит ей кошка, что из всего ей дороже всех Оде: и ни отец, ни мать, ни сестры так не любят, как она любит ее, и все-то ей будет делать и даже то, что ей трудно сделать, для нее сделает.
Кошка подымала свою когтистую лапу и, проведя по лицу Оде, обмахивала хвостом. И эти прикосновения были, как свежий воздух: дышится легко.
Оде не могла не заметить как она чиста и нарядна и все вокруг нее блестит, стоит только подумать, и все исполнится. Даже в таком: все жалуются на холод, а ей — не замечает, или говорят — темно, хоть глаз выколи, — а ей как днем, точно кто-то ей светит и греет.
Оде видела заботу о себе и все это делает кошка. Но кошку никто не видел и никому невдомёк, что живет она за печкой.
«Почему никто кошку не видит? И если она неправдашная, какая она настоящая?»
Когда-то были молчаливые игры, все было в движении — белка и мышка! — а теперь, играя около печки, Оде сама с собой разговаривала. И в этих разговорах проходили часы — весь день. А в словах, чаще всего, поминалась кошка.
А проходил теми местами странник.
Странники шли через Устьсысольк из Сибири, Перми, Вятки, Верхотурья к Прокопию, «Юроду Пречистыя Девы Марии»: река и звезды — их сестры, лес будет им братом, пустыня — невеста.
И как вошел странник в дом, озирнулся, глаза горят — сел молча, задумался.
Отец и мать ему о Оде все с самого начала, когда ей исполнилось семь лет, и какая она была и какая нынче, про веретено и как играя, разговаривает сама с собой, и как смотрит, улыбаясь — так улыбаются только тому, кого любишь и кто тебя любит, и вдруг заплачет; помянули кошку.
Странник внимательно слушал и говорит:
— Кикимора у вас в доме, добрые люди.
Они испугались.
И каждый из них подумал: в чем же я виноват?
— Вы ни при чем, — сказал странник, — кикимора не демон, — и подумав: — только опасно.
— Да ведь зла мы от нее не видим, — сказала мать, — в делах удача...
— Удача! — перебил странник, — за удачу бывает расплата.
И с грустью посмотрел на мать. И она, что-то вспомнив, вздрогнула — а это она про свое, про свою ночную думу: разлуку.
— Крестом их не взять! — бормотал странник, — крест на отверженных и проклятых, а этих крестом ни! Кикиморы, лешие, водяные — Христос их не гнал: «ветер и море слушались Его». Каждый в своем волен: кикимора — лесная.
(Я бы прибавил: кикимора — химера, не демон, и помянул бы добрых отцов XVIII века: l’ bbe de Villars, Pe re Bougeant, Don Pernetty,
— Кикимора неспроста к вам пришла, — продолжал странник, — есть что-то у нее на уме. Не зло, только опасно. Добро ее может всегда повернуться злом. В семь лет игра, серебряные и золотые яблоки, а в четырнадцать, тут уж без сказок — опасно! Их мир печален, молчалив, затаенный, из круга их жизни никому не выйти, но как-то перемениться, переступить черту — эта искра воли, мечта о свободе и у них живет, они, как человек, страждут в этом неполном, по нашему гордому человеческому разумению, недоделанном, ошибочном, на наш гордый человеческий глаз, Божьем мире, где счастлив только тот, кто любит!» — и посмотрел на мать.
Она глубоко вздохнула. Если бы могла выражаться, она бы сказала:
«Какое это горькое счастье — любить!»
— А переменит их только любовь, — продолжал странник, — только через любовь к человеку они на какой-то срок могут выйти из своего круга. Но полюбив, овладеть любимым... их мера не наша и человеку не под силу. Сказка-складка, вся их жизнь в сказке, а у человека в песне, песня-быль, а когда пойдет вперемежку, жди беды.
Отец и мать просят освободить их.
— Если можно!
— Крест им не противен, но есть другое средство, — сказал странник и поднялся.
Он ходил по углам и шептал. Отдельные слова звучали ясно:
— От летучего — от плывучего — от ходячего — от ползучего — от скачущего — от прыгающего — от хохочущего...
И руками, как вызывая, он волновал воздух, и туда и сюда — прочь за окно.
Он заглянул за печку — кошки никакой не видно. Долго стоял он молча, глазами через, как Оде ночью. Потом, пятясь — лицо к печке — медленно дошел до двери и быстриком во двор. Взял горсть земли и став на пороге, трижды перебросил землю через плечо — из сеней туда.
— Через три дня, — сказал странник, — будете свободны, притерпите.
И наступила жуткая ночь, когда странник простился и ушел — туда!
Белая ночь — огня не зажигают.
Ближе к полночи мать задремала и — вскрикнула: в ее глазах синие огоньки прыгали по полу. Отец поднялся посмотреть и среди комнаты вдруг отшатнулся, ровно б наткнувшись на что-то, а ровно ничего не было, и не сделав и шагу, опять: что-то подсовывается под ноги, и пропадало. Синие огоньки прыгали по полу.
А когда сон одолел и все улеглись, дом как сдвинулся, окна зазвенели и посуда посыпалась с полок. И всё пошло в-верх-и-в-низ-в-мах-и-в-верть, скорлупой. Стулья и столы с завоем летали, подлетая под потолок, и под досадной рукой с сердцем бацалась об пол табуретка. Стукотне и злому лёту конца нет и не будет — всю душу выворачивало. И уже не синие сухие огоньки, синий блеск глазетных ящериц шнырью суетил дом. И все вдруг затихло. И только чутко, как кто-то мягко ходит по комнате и медвежонком сопит. А это еще жутче стуков, лёта и воя: открыть глаз не смели, и не помнят, как доконал сон.