Том 8. Помпадуры и помпадурши. История одного города
Шрифт:
— А что вы скажете насчет Марьи Петровны? — приставали к нему «скворцы».
— Марья Петровна, messieurs… это я вам скажу… у ней… — болтал Фавори и выбалтывал такую мерзость, от которой у «скворцов» и у «стригунов» захватывало дух от наслаждения*.
И длился этот вечер до самых заутрень, длился весело и шумно. И долго потом не мог забыть Фуксёнок рассказов Фавори о Козелкове и Марье Петровне и, возвратившись в свой мирный уезд, несколько месяцев сряду с большим успехом изображал, как Гремикин танцует канкан. Великий художник нашел-таки себе достойного подражателя.
Время
— Вы вынудили меня, милостивый государь, прибегнуть к ручной расправе! — ораторствовал один. — Я отроду, государь мой! — слышите ли? — отроду пальцем никого не тронул, а, по милости вашей, должен был, понимаете ли? вынужден был «легко» потрепать его за бороду!
— Вы сделали меня вором! — вопиял другой.
— Каково мне эти плюхи-то есть? — вопрошал третий.
— Нет, вы представьте себе, что́ он со мной сделал! — докладывал четвертый, — сидит этак он, этак я, а этак стоит Катька-мерзавка… Хорошо. Только, слышу я, говорит он ей: вы тоже, голубушка, можете сесть… это Катьке-то! Хорошо. Только я, знаете, смотрю на него, да и Катька тоже смотрит; не помстилось ли ему! Ничуть не бывало! Сидит себе да бородку пощипывает: «Садитесь, говорит, садитесь!» Это Катьке-то!
— Как вы оправдаете такой поступок? — сурово произносит предводитель.
— Позвольте, господа, заявить мне здесь жалобу от имени доброй, больной жены моей! — начинает пятый.
Одним словом, жалобам и протестам не предвидится конца. Посредники пыхтят и делают презрительные мины, но внутренно обливаются слезами. Изредка Праведный пустит шип по-змеиному: «Поджигатели!» — и посмотрит не то на окошко, не то на экзаменуемого посредника; от шипа этого виноватого покоробит, как бересту на огне, но привязаться он не может, потому что Праведный сейчас и в кусты: «Это я так, на окошко вот посмотрел, так вспомнилось!» И опять обольется сердце посредника кровью. Словом сказать, такое положение — хоть не кажи морды!
— И на что мы сюда притащились! — толкуют между собой «плаксы».
— Всех на одну осину повесить — и баста! — цыркает во все горло проходящий мимо Гремикин и нечаянно задевает одного из плакс локтем.
В эту минуту голос Платона Иваныча покрывает общий шум.
— Господа! — говорит он, — баллотируется предложение об исключении господина Курилкина из собрания! Не угодно ли брать шары?
Курилкин обращается к прокурору и просит разъяснить закон; прокурор встает и разъясняет. Происходит общая суматоха; «крепкоголовые»
Козелков следит из своего кабинета за этою суматохой и весело потирает руки*.
— А ведь я ловко-таки продернул их! — говорит он правителю канцелярии.
— Я, вашество, докладывал-с…
— Да; это вы хорошо делаете, что излагаете передо мной ваши мысли, но, конечно, я бы и сам…
Одним словом, так развеселился наш Дмитрий Павлыч, что даже похорошел. Он видел, что надобность искать броду уже миновалась, и потому не избегал даже Гремикина; напротив того, заигрывал с ним и потом уверял всех и каждого, что «если с ним (Гремикиным) хорошенько сойтись, то он совсем даже и не страшен, а просто добрый малый».
Мало того, он почувствовал потребность выкинуть какую-нибудь штуку. Это бывает. Когда человека начинает со всех сторон одолевать счастье, когда у него на лопатках словно крылья какие-то вырастают, которые так и взмывают, так и взмывают его на воздух, то в сердце у него все-таки нечто сосет и зудит, точно вот так и говорит: «Да сооруди же, братец, ты такое дело разлюбезное, чтобы такой-то сударь Иваныч не усидел, не устоял!» И до тех пор не успокоится бедное сердце, покуда действительно не исполнит человек всего своего предела.
Козелкову давно уж не нравился Платон Иваныч. Не то чтобы они не сходились между собой в воззрениях — воззрений ни у того, ни у другого никаких ни на что не было — но Дмитрию Павлычу почему-то постоянно казалось, что Платон Иваныч словно грубит ему. Козелкову, собственно, хотелось чего? — ему хотелось, чтоб Платон Иваныч был ему другом, чтобы Платон Иваныч его уважал и объяснялся перед ним в любви, чтобы Платон Иваныч приезжал к нему советоваться: «Вот, вашество, в какое я затруднение поставлен», — а вместо того Платон Иваныч смотрел сурово и постоянно, ни к селу ни к городу, упоминал о каких-то «фофанах». Каждое из этих упоминовении растопленным оловом капало на сердце Козелкова, и, несмотря на врожденное его расположение к веселости, дело доходило иногда до того, что он готов был растерзать своего врага. Конечно, растерзать он не растерзал, но зло таки порядочно укоренилось в нем и ждало только удобного случая, чтоб устроить свое маленькое дельце.
Настоящая минута казалась благоприятною. Опасения миновались, затруднений не предвиделось, и Козелков мог дерзать без риска. До срока уж оставалось только два дня; завтра должны состояться уездные выборы, на послезавтра назначалось самое настоящее, генеральное сражение*.
Козелков имел по этому случаю совещание.
— Платошка этот… претит! — сказал он и впился глазами в правителя канцелярии.
— Человек необрезанный-с.
— Я, знаете, думаю даже, что он много общим интересам вредит!
— Уж на что же, вашество, хуже-с!
— Потому что возьмите хоть меня! Я человек расположенный! я прямо говорю: я — человек расположенный! но за всем тем… когда я имею дело с этим грубияном… я не знаю… я не могу!
— А вы, вашество, сюрприз им сделайте-с!
— Ну да, я об этом и подумываю!
— Вы, вашество, вот что-с: завтра, как уездные-то выборы кончатся, вы вечером на балу и подойдите к ним, да так при всех и скажите-с: «Благодарю, мол, вас, Платон Иваныч, что вы согласно с моими видами в этом важном деле действовали». Господа дворяне на это пойдут-с.