Том 8. Преображение России
Шрифт:
Вот ротмистр начал барабанить пальцами по столу, смотря при этом куда-то поверх красивого абажура настольной лампочки, наконец закончил:
— Особой надобности в этом в данное время тоже нет.
— В таком случае вы желаете, значит, чтобы меня здесь прикончили? — фистулою выкрикнул Иртышов.
Жмаков поморщился и покосился на дверь.
— Вы преувеличиваете, — сказал он. — Приканчивать никому нет никакого расчета.
— Я вас просил командировать меня! — настойчиво повторил Иртышов.
— А я вам уже сказал, что некуда: все подобные места заняты, притом более
Это сказано было сухо и как бы окончательно; Иртышов несколько мгновений молчал, пока не собрался с духом заговорить просто о деньгах.
— В таком случае дайте хотя бы… рублей семьдесят.
— Семьдесят? — удивился ротмистр точь-в-точь так же, как и при слове «сто».
— А что же тут такого! Ведь жить же мне надо чем-нибудь? — зло проговорил Иртышов и так зло поглядел при этом на ротмистра, что тот снова забарабанил пальцами и сказал, подвигая к себе свой блокнот:
— Сорок рублей выпишу, — больше будет нельзя.
— Только сорок?
— Только сорок, — повторил Жмаков и, ничего не сказав больше, протянул ему бумажку, на которой написал несколько слов.
К кому обратиться с этой бумажкой, Иртышов знал: не раз случалось ему получать здесь деньги.
Уходя от Жмакова, Иртышов не сказал ему «до свиданья, господин ротмистр», — вообще вышел безмолвно, а Жмаков даже не проводил его взглядом.
Получив по его записке сорок рублей, Иртышов уходил из таинственного особняка гораздо более спокойным, чем был, когда входил, но прежде, чем оставить железную калитку и отдаться мраку и неизвестности улицы, мелкому назойливому дождю и разным неприятным возможностям, вроде встречи с родным сыном, Иртышов с минуту вглядывался направо и налево.
Он решился, наконец, пойти направо, но только затем, чтобы, сделав шагов тридцать, стремительно перейти на другую сторону, потом свернуть в переулок, потом выйти на улицу, параллельную той, на которой он был в особняке, и повернуть в сторону, противоположную той, в которую направился было.
Так как в поздние часы в этой части города улицы были вообще пустынны, то он как будто от самого себя прятал свои следы. Но пустынность и темнота и дождь нагнали на него робость: вдруг выскочат из темноты двое-трое, оглушат колом по голове и ограбят!.. Оробев, он решительно повернул к центру города, перебирая в то же время в памяти знакомые квартиры, в которых мог бы переночевать.
Беспокоить снова учителя торговой школы было уж совсем неудобно, но так же неудобно было бы, за поздним временем, стучаться в семейные квартиры.
Оставалось одно, — ехать на трамвае на вокзал, так как трамвай еще ходил, а поезд из Севастополя, направлявшийся на север, приходил в час ночи. Однако, когда он совсем было подошел к вагону трамвая, он заметил стоявшего у освещенного окна вагона своего Сеньку и поспешил не только затеряться тут же на тротуаре, но и заскочить куда-то в проходной двор.
Когда трамвайный вагон тронулся дальше, он вышел снова на улицу и совсем было решил зайти в подвальчик, где подавали вино и закуски и где можно было посидеть до часу ночи, но какая-то уличная девица, толкнув его локтем и блеснув на свету фонаря беспардонными
— Мужчина, ночевать ко мне не желаешь?
Иртышов пригляделся к ней и ответил ей неопределенно:
— Это смотря по обстоятельствам.
И пошел медленно дальше по улице, — девица шла рядом.
— Ну, ври, продолжай, — поощрительно сказал Иртышов.
— Вот еще — «ври»! Сроду не врала, — прохрипела девица.
Потом очень что-то скоро остановилась около того самого проходного двора, в котором только что скрывался от сына Иртышов, и сказала:
— Здесь. Идешь иль нет?.. Поменьше только думай, — время не отымай.
Иртышов пошел за ней.
Глава восемнадцатая
Елю доставили домой
Когда полковник Черепанов, послав солдатика из обоза за доктором Худолеем, оторвал его от сына, — Володи, — то Володя даже не был в состоянии понять, как он смел это сделать, когда в их семье случилось такое несчастье — гибель Ели, сестры его младшей — Ели, гимназистки-шестиклассницы Ели, ставшей метреской полковника Ревашова!
Он несколько минут стоял ошеломленно на тротуаре и смотрел на подводы обоза, двигавшиеся к казармам и дребезжащие крепкими зелеными колесами по булыжнику мостовой… Какой-то обоз, какая-то ночная тревога, какая-то вообще чепуха в то время, как вот теперь их семья, семья доктора Худолея, неминуемо станет посмешищем в глазах всего города!.. Теперь даже стыдно будет сказать кому-нибудь новому, кто тебя еще не знает, что ты — Худолей… А как теперь держать себя в своем восьмом классе, да и вообще в гимназии? Ведь об этом завтра же будут знать даже приготовишки! Как глядеть в глаза этим маленьким нахалам, которые непременно будут хихикать при виде его и толкать друг друга, — дескать, смотри, вот он — брат той самой гимназистки Худолей!
Дом, где жил полковник Ревашов, был ему известен, и он пошел, наконец, туда, когда миновала его последняя повозка обоза.
Он твердо и точно ставил легкие ноги, так как твердо и точно знал, зачем идет. Он решил войти так или иначе в дом Ревашова и… самому Ревашову, если его увидит, сказать, что он — подлец, а сестре, что она — мерзавка.
Эти два густых, полновесных слова перекатывались, как два бильярдных шара, в его голове и ничему другому там не давали места.
За честь семьи должен бы был, конечно, вступиться отец, но он служит в полку, но в полку сейчас какая-то нелепая тревога, у него, у отца, нет времени вот сейчас (а время не терпит!) сделать энергичный шаг, значит, сделать его обязан он, как старший из сыновей, и он сделает.
Если он ничего не мог сделать, когда арестовали брата Колю, то там ведь было совсем другое, политическое, как это называлось почему-то, хотя он, Володя, в такое определение не верил, оно казалось ему слишком притянутым за волосы, — но в этом подлом случае с сестрой, девчонкой еще, он может кое-что сделать и сделает непременно.
Он слышал всю дорогу, как билось его сердце, когда же подошел к дому Ревашова, то сунул под шинель правую руку, чтобы его унять, чтобы оно не мешало действовать, как надо.