Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
— Моё почтение! — неестественно громко вскричал поп, вскакивая на ноги; бледное, усталое лицо Горюшиной вспыхнуло румянцем, она села прямо и молча, не взглянув в глаза гостя, протянула ему руку, а попадья, опустив газету на колени, не своим голосом спросила:
— Как поживаете?
Было ясно, что все смущены. Гость сел, положил картуз на колено и крякнул.
— Жара! — виновато воскликнул поп. — А? Жарища?
— Жарковато, — согласился Матвей Савельев.
—
— Вот, — заговорил поп, дёргая дядю за рукав, — века шляется наш мужичок с места на место, а не может…
— Матвей Савельич, — сказала попадья, — мне надо поговорить с вами…
Она пошла в сад, а поп кашлянул и жалобно попросил:
— Анюта, ты не очень долго, а?
Не отвечая мужу, она строго сказала Кожемякину:
— Максим у нас.
— Видел.
— Вы — нехорошо поступили с ним.
Он искоса поглядел на неё и подумал:
«Ты всему начало положила…»
Нужно было отвечать, Кожемякин сказал первое, что пришло в голову:
— Всякому дозволяется рассчитывать работников…
— Да-а? — протянула она. — Без вины?
— Лентяй он, дармоед и дерзок, — нехотя сказал Кожемякин. — Вообще — парень нехороший.
— Неправда! — почти закричала попадья и, понизив голос, ведя гостя по дорожке вдоль забора, начала говорить, тщательно отчеканивая каждое слово:
— Если вы верите в то, что ещё недавно восхищало вас, вы должны бы подумать…
Стебли трав щёлкали по голенищам сапог, за брюки цеплялся крыжовник, душно пахло укропом, а по ту сторону забора кудахтала курица, заглушая сухой треск скучных слов, — Кожемякину было приятно, что курица мешает слышать и понимать эти слова, судя по голосу, обидные. Он шагал сбоку женщины, посматривая на её красное, с облупившейся кожей, обожжённое солнцем ухо, и, отдуваясь устало, думал: «Тебе бы попом-то быть!»
— Мне больно видеть вас неправым…
Кожемякин остановился, спрашивая:
— А дядюшка Марк, он — как?
И она остановилась, выпрямив спину, по её гладкому лицу пробежала рябь морщин; похожая на осу, она спросила:
— Моё мнение вам не интересно?
Приподняла плечи и пошла прочь.
— Я его пришлю к вам.
Кожемякин оглянулся — он стоял в углу заглохшего сада, цепкие кусты крыжовника и малины проросли жёлтою сурепой, крапивой и седой полынью; старый, щелявый забор был покрыт сухими комьями моха.
Хрустнуло, на кусты легла вуалью серая тень, — опаловое облако подплывало к солнцу, быстро изменяя свои очертания.
— Ну-с, — заговорил дядя Марк, подходя и решительным жестом
Кожемякин снял картуз, с улыбкой взглянул в знакомое, доброе лицо и увидел, что сегодня оно странно похоже на лицо попадьи, — такое же гладкое и скучное.
— Всю эту бурю надо прекратить сразу! — слышал он. — Парень — самолюбив, он обижен несправедливо, наденьте картуз, а то голову напечёт…
«Осудил!» — подумал Кожемякин, но спросил ещё с надеждой:
— Осердились вы на меня?
— Не то слово! — сказал старик, раскуривая папиросу. — Видите ли: нельзя швыряться людьми!
И снова Кожемякин ходил вдоль забора плечо о плечо с дядей Марком, невнимательно слушая его слова, мягкие, ласковые, но подавлявшие желание возражать и защищаться. Ещё недавно приятно возвышавшие душу, эти слова сегодня гудели, точно надоедные осенние мухи, кружились, не задевая сердца, всё более холодевшего под их тоскливую музыку.
— Ах, сукин сын! — вдруг выдохнул он.
— Это — кто? Максим? — спросил дядя Марк, словно испугавшись.
— Конечно! Из-за него вот…
— Н-ну, — сказал старик, качая головою, — дело плохо, если так! Эх, батенька, а я считал вас… я думал предложить вам извиниться перед ним…
— Пред Максимкой? — не веря своим ушам, спросил Кожемякин, искоса взглянув на дядю Марка, а тот, разбрасывая пышную бороду быстрыми движениями руки, тихо упрашивал:
— И всё это уладилось бы…
— В чём — извиниться-то?
— Не понимаете разве?
— Обидно мне!
— А — ему?
Помолчали. Потом, смущённо глядя в лицо Кожемякина, дядя Марк, вздохнув, спросил:
— Так как же, а?
— Я пойду домой, — отводя глаза в сторону, сказал Кожемякин. — Надо подумать…
— Да, батенька, подумайте! Надо! Иначе парня не укротить, — превосходный парень, поверьте мне! Такая грустная штука, право!
Кожемякин осторожно пожал руку Марка и пошёл из сада, встряхивая опустевшей, но странно тяжёлой головою.
«Значит — им всё равно, что я, что Максим, даже значительней Максим-от!» — думал он, медленно шагая по улице.
Из переулка, озабоченно и недовольно похрюкивая, вышла свинья, остановилась, поводя носом и встряхивая ушами, пятеро поросят окружили её и, подпрыгивая, толкаясь, вопросительно подвизгивая, тыкали мордами в бока ей, покрытые комьями высохшей грязи, а она сердито мигала маленькими глазами, точно не зная, куда идти по этой жаре, фыркала в пыль под ногами и встряхивала щетиной. Две жёлтых бабочки, играя, мелькали над нею, гудел шмель.