Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
Он затопал ногой о землю и стал ворчать, неясно и с трудом выговаривая слова:
Жил Пыр Растопыр. Обежал он целый мир, Копеечек наловил — Смерть себе купил…И снова в ухо юноши кто-то быстро сыпал:
— Об этом тебе бы подумать: он ничего зря не говорит, а всё с намерением, великого подвига человек, тоже купеческий сын…
Матвей задыхался
— Живо за столы, мизгирьё! — кричал солдат.
Матвею хотелось сказать, что он боится нищих и не сядет за стол с ними, противны они ему, но вместо этого он спросил Пушкаря:
— Что ты как толкаешь их?
— Они за толчком не гонятся…
— Они за нас бога молят…
— В кабаках больше…
Кожемякин спросил:
— Ты чего-нибудь боишься?
— Я?
Солдат потёр чисто выбритый подбородок и нерешительно ответил:
— Не знаю. Не приходилось мне думать об этом…
Тогда Матвей сказал о нищих то, что хотелось, но Пушкарь, наморщив лоб, ответил:
— Нет, ты перемогись! Обычай надо исполнить. Нехорошо?
Юноша съёжился, ему стало неловко перед солдатом и жаль сказанного.
Зашёл к Палаге, она была в памяти, только ноги у неё совсем отнялись.
— Некрасивая, чай, стала? — виновато спросила она.
— Красивая… ещё лучше…
За сутки она истаяла страшно: нос обострился, жёлтые щёки опали, обнажив широкие кости скул, тёмные губы нехорошо растянулись, приклеившись к зубам.
— Родимый, — шелестел её голос, — ах, останешься ты один круглым сиротиной на земле! Уж ты держись за Пушкарёва-то, Христа ради, — он хошь слободской, да свят человек! И не знаю лучше его… Ох, поговорить бы мне с ним про тебя… коротенькую минутку бы…
Он был рад предлогу уйти от неё и ушёл, сказав, что пришлёт солдата.
А послав его к Палаге, забрался в баню, влез там на полок, в тёмный угол, в сырой запах гниющего дерева и распаренного листа берёзы. Баню не топили всего с неделю времени, а пауки уже заткали серыми сетями всё окно, развесили петли свои по углам. Кожемякин смотрел на их работу и чувствовал, что его сердце так же крепко оплетено нитями немых дум.
Слышал, как Власьевна и Наталья звали его, слышал густое урчание многих голосов на дворе, оно напоминало ему жирные пятна в ушате с помоями. Хотелось выйти на пустырь, лечь в бурьян вверх лицом и смотреть на быстрый бег сизых туч, предвестниц осени, рождённых Ляховским болотом. Когда на дворе стало тихо и сгустившийся в бане сумрак возвестил приближение вечера, он слез с полка, вышел в сад и увидал Пушкаря, на скамье под яблоней: солдат, вытянув длинные ноги, упираясь руками в колени, громко икал, наклоня голову.
— Н-на, ты-таки сбежал от нищей-то братии! — заговорил он, прищурив глаза. — Пренебрёг? А Палага — меня не обманешь, нет! — не жилица, — забил её, бес… покойник! Он всё понимал, — как
Матвей дотронулся до него и убедительно попросил:
— Давай, схороним её хорошенько, — без людей как-нибудь!
— Палагу? — воскликнул солдат, снова прищурив глаза. — Мы её само-лучше схороним! Рядышком с ним…
— Не надо бы рядом-то…
— Рядом! — орал солдат, очерчивая рукою широкий круг. — Пускай она его догонит на кругах загробных, вместе встанет с ним пред господом! Он ему задаст, красному бесу!..
— Не ругайся, нехорошо! — сказал Матвей.
Солдат посмотрел на него, покачал головой и пробормотал:
— Вя-вя-вя — вякают все, будто умные, а сами — дураки! Ну вас к бесам!
Пьянея всё более, он качался, и казалось, что вот сейчас ткнётся головой в землю и сломает свою тонкую шею. Но он вдруг легко и сразу поднял ноги, поглядел на них, засмеялся, положил на скамью и, вытянувшись, сказал:
— Боле ничего…
«С ним жить мне!» — подумал юноша, оглядываясь.
К вечеру Палага лишилась памяти и на пятые сутки после похорон старика Кожемякина тихонько умерла.
Матвей уговорил солдата хоронить её без поминок. Пушкарь долго не соглашался на это, наконец уступил, послав в тюрьму три пуда мяса, три — кренделей и триста яиц.
Зарыли её, как хотелось Матвею, далеко от могилы старого Кожемякина, в пустынном углу кладбища, около ограды, где густо росла жимолость, побегушка и тёмно-зелёный лопух. На девятый день Матвей сам выкосил вокруг могилы сорные травы, вырубил цепкие кусты и посадил на расчищенном месте пять молодых берёз: две в головах, за крестом, по одной с боков могилы и одну в ногах.
— Ну, брат, — говорил солдат Матвею ласково и строго, — вот и ты полный командир своей судьбы! Гляди в оба! Вот, примерно, новый дворник у нас, — эй, Шакир!
Откуда-то из-за угла степенно вышел молодой татарин, снял с головы подбитую лисьим мехом шапку, оскалил зубы и молча поклонился.
— Вот он, бес! — кричал солдат, одобрительно хлопая татарина по спине и повёртывая его перед хозяином, точно нового коня. — Литой. Чугунный. Ого-го!
Дворник ловко вертелся под его толчками, не сводя с Матвея серых, косо поставленных глаз, и посмеивался добродушным, умным смешком. В синей посконной рубахе ниже колен, белом фартуке, в чистых онучах и новых лаптях, в лиловой тюбетейке на круглой бритой голове, он вызывал впечатление чего-то нового, прочного и чистого. Его глаза смотрели серьёзно и весело, скуластое лицо красиво удлинялось тёмной рамой мягких волос, они росли от ушей к подбородку и соединялись на нём в курчавую, раздвоенную бороду, открывая твёрдо очерченные губы с подстриженными усами.