Том первый. Кавказ – проповедь в камне
Шрифт:
– Браво, молодцы суворовцы – фанагорийцы и астраханцы, браво! Тщетно Скржинецкий, стервец, носился на коне пред фронтом своей шляхты, посылая ее вперед. «Напшуд, Малаховски! Рыбиньски, напшуд! Вшистки напшуд!» Шиш вам! Устояли наши орлы, не посрамили честь знамен русских при Остроленке!22
Однако среди болот и вечно талого снега Царства Польского у русских войск было свое проклятье. Холера косила людей тысячами, поразив своей косой и самого главнокомандующего. 30 мая фельдмаршала графа Дибича Забалканского не стало.
17 июля от той же беды скончался в Витебске цесаревич Константин Павлович. В командование осиротевшей армией временно вступил Толь, но уже 13 июня в войска прибыл энергичный фельдмаршал граф Паскевич
Ряд стремительных поражений польской армии окончательно сломил прежде патриотический дух солдат. Даже старшие начальники, которые прошли суровую школу наполеоновской армии, теперь уж не гремели победным смехом и кубками. «Время шкуры спасать, иначе гамон23 нам всем, панове…» – мрачно нет-нет да и слышалось на биваках. И то было горькой правдой…
В войске польском спеси убавилось крепко, зато появилась тьма дезертиров. Одни, бросив оружие в снег, бежали в русский предел, срывая мундиры, уничтожая знаки отличия, другие тайком уводили впотьмах лошадей, грабили свою войсковую казну и бежали пытать удачу в Европе. Среди павших духом, измученных болезнями и голодом бойцов открылось повальное пьянство. Сбившись, как крысы, они целыми часами просиживали у дымных костров, сбросив опостылевшие ремни и тяжелые свинцом армейские ранцы… Но пили солдаты уже не за своих кумиров и генералов, а за сиюминутное время, дарующее им краткое забытье, радость объятий таких же пьяных и грязных обозных шлюх, в широких подолах которых они засыпали или рыдали, как дети… Теперь они поднимали фляжки за быструю смерть и радовались, если в миске дымилась хотя бы последняя картошка, а пальцы держали по случаю кусок черного, как земля, сухаря… Но даже в безудержном пьянстве души больше чем многих не находили покоя: точно между смертью и ними протянулись тонкие, как паутина, нити и соединили их прочно и навсегда. И если они, гонимые, уйдут хоть на край света, скроются за высокими стенами укреплений или умрут, то и туда, в темень сырой могилы, потянутся за ними эти тонкие, липкие нити беспокойства и вечного страха.
И не были бемятежными их безлунные ночи; бесстрастными казались лица спящих, но под киверами и касками в кошмарных бредовых снах кроился чудовищный мир безумия, и всевластным владыкою его был все тот же загадочный, пугающий своей непобедимостью русский солдат.
Лето тридцать первого для Польши выдалось «жарким». Изнеженная Варшава была охвачена паникой, и Скржинецкий был заменен Дембинским.
3 августа произошел переворот, президентом агонизирующей Речи Посполитой был назначен пан Круковецкий, и Сейм подчинил главнокомандующего правительству. Возмущению Дембинского не было края. Не желая этого подчинения, он немедленно подал в отставку и был замещен Малаховским. Польша затаила дыхание; как под топором палача, ее голова, ее самостоятельность и конституция, ранее сердечно подаренная Александром I, лежали на плахе великой России. Предстояла последняя битва. Битва за Варшаву, которая ставила жирную точку в сей кровавой резне славянских народов.
6 августа армия Паскевича, доведенная до 85 000 человек, плотным кольцом обложила Варшаву, которую защищало 35 000 поляков, не считая корпуса Ромарино, действовавшего самостоятельно. Император Николай Павлович повелел Паскевичу предложить восставшим амнистию, но Круковецкий презрительно отверг эти «унизительные» условия.
Тогда переговоры были стремительно прерваны, и 26 августа, в славную годовщину Бородина, Варшава была взята кровопролитным штурмом. Приступ, начавшись на бледном рассвете 25 августа, длился 36 часов24.
Так была взнуздана и усмирена Государевой волей ретивая Польша. Ее конституция была уничтожена и заменена органическим статутом. Царство Польское обращено в русское генерал-губернаторство, получив отныне то же административное устройство, что и прочие области Российской Империи. Сейм и национальные войска за ненадобностью были распущены. Генерал-губернатором был назначен Паскевич, стяжавший за взятие непокорной Варшавы титул светлейшего князя
Сам же Император Николай I не находился в то время среди штандартов и дымных биваков своих чудо-богатырей, о чем крайне сожалел и печалился. Занятый в тот сложный, тяжелый для Отечества 1831 год внутренними делами страны, он тем не менее горячо поздравил Паскевича князем Варшавским, искренне сетовал в послании: «Зачем я не летал за тобой по-прежнему в рядах тех, кои гордо мстили за вероломно поруганную честь России… больно, право, носить мундир и в таковые дни быть приковану к столу подобно мне, несчастному»25.
«Что же до горе-поляков, – писали газеты, – то, переходя к оценке их действий, нам должно перво-наперво отметить полнейшее отсутствие какого-либо политического глазомера у их вождей. После взятия Варшавы, когда уже все было потеряно, с ними все-таки еще разговаривали, их еще признавали воюющей стороной. Казалось, им бы надо ценить это обстоятельство и стараться лояльным, смиренным выполнением условий перемирия сохранить последние крохи польских вольностей, тем паче что с 20-30 тысячами разбитых к тому же войск смешно думать осилить Россию и ее гвардию… Увы, Речь Посполитая сделалась жалкой жертвой и заложницей безрассудного шовинизма Круковецкого и его окружения, вероломство которых бесповоротно погубило поляков в глазах Государя и не могло не восстановить оного супротив себя. В действиях шляхты – напрасный труд искать и намека на какой-либо государственный расчет… Ею владела и владеет лишь слепая ярость и дикое, истерическое упрямство».
Петр Артемьевич отложил письма, газеты, закрыл свои записи и посмотрел на клинок, висевший в золоченых ножнах под портретом погибшего Александра. Глаза старого графа, как и в тот день, застелили слезы. Выйдя из-за стола, трясясь каждой складкой своего английского халата, каждой морщинкою лица, не замечая, как он сам страшен в мертвенной бледности, как нелеп в своей вымученной твердости, старик подошел к реликвии дома и, взяв ее в руки, припал устами к рифленому холоду ножен.
– Са… Саш… Са… Сашень-ка-а… – повторил он, не сдвигая губ. – Ты, мой милый… мальчик… Ты, – отец не позволил себе даже мысленно сказать «был», – ты… благородный человек… Прости! Прости нас, что мы с матерью пережили тебя… Почему не я?.. Почему ты в земле… Господи, прости же меня…
Граф целовал сталь, точно это было лицо его сына, и старческие, отвыкшие целовать губы слепо искали молодых свежих уст, чтобы с родительской теплотой и жадностью припасть к ним.
Когда же отчаянье отца схлынуло, он повернулся к иконе, смиренно встал на колени и, внимчиво вглядываясь в печальный, строгий лик Создателя, горячо зашептал:
– Господи, спаси и сохрани! Помяни души усопших рабов Твоих, родителей наших и любимого сына моего Александра, и всех сродников по плоти; и прости их все согрешения, вольные и невольные, даруя им Царствие Небесное… Подскажи мне праведный путь очищения сердца и умиротворения души… Дай силы понять и осмыслить причины скорби моего многострадального Отечества!.. Моих собственных неудач и падения… Я знаю, Ты можешь указать способы выхода! Вопросы эти равно существенны и судьбоносны, как в жизни отдельного человека, так и в народном, соборном бытии. И, право, в нем решительно не будет должного лада, ежели молчит совесть, нет покаяния, ясного, разумного идеала, к коему следует стремиться – с чего сие движение начинать и где искать помощи. Помоги внести в господствующую тьму сомнений пусть малую, но немеркнущую путеводную искру православия, помоги уверовать в завтрашний день русского возрождения!
Ужели неправые речи святых отцов, что причин для уныния и отчаянья у нас нет?! Напротив, всяк знающий русскую жизнь не по романам и вензелям газетных сплетен не может не понимать, что именно в годину испытаний Ты – Отец наш Небесный – даруешь нам возможность начать возвращение из трущоб духовного варварства… Господи, спаси и сохрани!
Верую – есть у нашего народа и Государя – есть все для того, чтобы это возвращение состоялось. Верую – живет в русской крови привычка к напряженному внутреннему труду, крепкий, нерастраченный запас державной мощи и соборной любви!