Томасина
Шрифт:
После ванны они ужинали, и Мэри сидела на подушках, а потом шли в ее комнату, и там он играл с ней или что-нибудь ей рассказывал. Она смеялась, и верещала, и таскала его за бороду, а иногда они танцевали и играли в лошадки. Нет, ни детей, ни котят так не воспитывают.
В тот вечер она очень расшалилась и не хотела молиться. Он всегда ее заставлял, а она не хотела. Я и сама не люблю, когда меня заставляют.
Он становился очень противным и рычал, задрав рыжую бороду:
– Ну, поиграли и хватит! Молись сейчас же, а то накажу!
– Папа, – спрашивала она, – зачем надо молиться?
А он всегда
– Мама так делала, вот зачем.
Тогда Мэри Руа говорила:
– Можно мне держать Томасину?
Я отворачивалась, скрывая улыбку. Я-то знала, какой будет взрыв.
– Нет! Нет! Нет! Молись сию минуту!
Мэри Руа не хотела его рассердить, она правда верила, что когда-нибудь он передумает и разрешит. Но он страшно злился. В эти минуты он меня просто ненавидел.
– Господи, – начинала Мэри Руа, – спаси и помилуй маму на небе, и папу, и Томасину…
Я дожидалась своего имени (дальше шли мистер Добби,.и Вилли Бэннок, и мусорщик Брайди, большой ее друг, и многие другие) и начинала тереться о брюки мистера Макдьюи. Я знала, что ему это неприятно, но шевельнуться он не мог, пока она не скажет: «Аминь». Тогда я лезла под кровать, откуда меня не достанешь.
Когда Мэри ложилась и лежала, он забывал, что сердится, и лицо у него становилось не доброе, а просто глупое. Да. Потом он вздыхал, поворачивался И медленно выходил из комнаты.
А я сидела под кроватью.
Мэри Руа звала:
– Миссис Маккензи! Миссис Маккензи! Где Томасина?
Чтобы старушке было полегче, я подползала к самому краю. Она доставала меня и клала на постель. Мистер Макдьюи все это слышал, но делал вид, что не слышит.
Так было и в этот вечер, только хвост у меня болел, точнее – самый низ спины, потому что я упала и ушиблась на пристани, у статуи Роб Роя. А наутро меня убили.
5
В четверг мистер Макдьюи уехал по вызову на ферму в седьмом часу утра, чтобы вернуться к началу приема, к одиннадцати, а после обеда, если нужно, посетить нескольких больных. Однако он прошел с утренним обходом по своей ветеринарной больничке, в сопровождении верного Вилли. В этот день он еще острее, чем обычно, чувствовал, что обход этот – карикатура на то, что делал бы он в клинике Эдинбурга или Глазго. Он знал, что там каждое утро хирург идет по палате с ординаторами, сестрой и сестрой-хозяйкой, проверяет температурные листки, подходит к больным, кого послушает, кого посмотрит, с каждым пошутит, каждого ободрит, и у людей прибавится сил для борьбы с болезнью. В этом ему отказано; вот и он отказал в любви своим пациентам.
Пациенты сипели в чистых клетках, где Вилли по десять раз на дню менял бумагу или солому, перевязанные, сытые, мытые и ненужные своему врачу. Должно быть, они это чувствовали и старались при нем не мяукать и не скулить.
Закончив обход, Макдьюи взял свою сумку, в которую Вилли, знавший всегда, на какой ферме кто чем болен, уже сложил шприцы, мази, клизмы, порошки, вакцины, микстуры, пилюли, иглы, бинты, вату и пластырь; вышел из дому, сел в машину и уехал.
Вилли подождал, пока он исчез за углом, и побежал к зверям, которые встретили его радостным лаем, воем, мяуканьем, кудахтаньем, щебетом и всеми прочими звуками, выражающими любовь животного к человеку.
Макдьюи
Для зверей настал радостный час. Собаки встали на задние лапы, птицы били крыльями, кошки терлись о прутья решетки, высоко подняв хвосты, и даже самые больные как-нибудь да приветствовали своего друга.
– Ну, ну! – приговаривал Вилли. – По одному, по очереди!
Первой он вынул толстую таксу, и та, визжа от счастья, принялась лизать ему лицо. Потом пошел от клетки к клетке, оделяя каждого тайным снадобьем – любовью. С теми, кто покрепче, он играл, слабых гладил, чесал, трепал за уши, попугая погладил по головке, всем уделил нежности, пока всех не успокоил, и тогда приступил к обычным процедурам.
А доктор Макдьюи ехал среди каменных и оштукатуренных домов, высоких, узких, крытых черепицей и спускавшихся рядами к серым водам залива. Его не радовал ни запах моря, ни запах леса, он не глядел на чаек, и даже синяя лодка на тусклом зеркале воды не порадовала его. Он свернул к северу, на Кэрндоу-роуд, миновал горбатый мост через речку и стал подниматься на холмы.
Он сердито думал о том, как неправ его друг священник, считая его холодным человеком, когда вся его жизнь – в любви к маленькой Мэри Руа. Правда, он признавал, что больше он никого не любит.
Священник утверждал, что нельзя любить женщину и не полюбить ночь, и звезды, и воздух, которым она дышит, и солнце, согревающее ее волосы. Нельзя любить девочку и не полюбить полевые цветы, которые она приносит с прогулки, и дворнягу или кота, которых она таскает на руках, и даже ситец, из которого сшит ее передник. Нельзя любить море и не любить горы; нельзя любить летние дни и не любить дождь; нельзя любить птиц и не любить рыб; нельзя любить людей – всех или немногих – и не полюбить зверей полевых и зверей лесных; нельзя любить зверей и не полюбить траву, деревья, кусты, цветы, вереск и мох.
И уже не так возвышенно, запросто, как бы мимоходом, священник прибавлял, что не может понять, как же это любят хоть что-нибудь на свете, не любя Бога. Ветеринар, конечно, сердито фыркал на него и говорил, что лучше уж ему вещать в поэтическом стиле.
В четверть одиннадцатого, объехав фермы, доктор Макдьюи подкатил к заднему крыльцу своей больницы, кинул Вилли сумку, коротко сообщил, где что было, вымыл руки, слушая ассистента, надел чистый халат и вышел в приемную, сердито выпятив бороду.
Он увидел местных жителей в темных косынках, платьях, плащах, комбинезонах и нарядных курортников, в том числе – роскошную даму с печальным шпицем на руках. Вид их, как всегда, разозлил его. Он все ненавидел – и этих людей, и этих зверей, и свое дело.
Однако он внимательно окинул их взглядом и с удивлением обнаружил, что с самого края, на кончике стула сидит его дочь Мэри Руа.
От злости он побагровел. Ей было запрещено и заглядывать в больницу. Хватит с него одной беды. Сердито всматриваясь в нее, он понял, что на ее плече лежит не коса, а кошка, которую она обнимает, прижавшись подбородком к ее темени, как любящая мать. Тут Вилли зашептал ему на ухо: