Тоно Бенге
Шрифт:
— Я знаю все.
Еще никогда в жизни мне не приходилось испытывать подобного удивления.
— Боже ты мой! — воскликнул я, уставившись на нее. — Верю, что это так!
— И ты все же посмел вернуться домой, ко мне!
Я встал на коврик перед камином и принялся обдумывать создавшееся положение.
— Мне даже и во сне не могло присниться, — начала она. — Как ты мог сделать это?
Мне показалось, что прошло немало времени, прежде чем один из нас заговорил снова.
— Кто узнал? — спросил я наконец.
— Брат Смити. Они были в Кромере.
— Будь он проклят, этот Кромер!
— Как ты мог решиться!..
Неожиданная
— О, я бы с удовольствием свернул шею брату Смити! — воскликнул я.
— Ты… Я не могла себе представить, что ты обманешь меня, — снова заговорила Марион каким-то прерывающимся, бесстрастным голосом. — Наверное, все мужчины в этом отношении ужасны…
— Я не нахожу ничего ужасного в своем поведении. На мой взгляд, это самая необходимая и естественная вещь в мире.
Мне послышался какой-то шорох в коридоре, я подошел к двери и закрыл ее. Затем вернулся на свое место и повернулся к Марион.
— Тебе тяжело, — сказал я. — Но я не хотел, чтобы ты знала. Ты никогда меня не любила. Я пережил чертовски трудное время. Почему ты возмущаешься?
Она села в мягкое кресло.
— Я любила тебя.
Я пожал плечами.
— А она любит тебя? — спросила Марион.
Я промолчал.
— Где она сейчас?
— О! Какое это имеет значение для тебя?.. Послушай, Марион! Этого… этого я не предвидел. Я не хотел, чтобы все это свалилось на тебя. Но, понимаешь, что-то должно было случиться. Я сожалею… сожалею до глубины души, что все так произошло. Не знаю, право, что со мной, сам не знаю, как это произошло. Но я был захвачен врасплох. Все случилось неожиданно. Однажды я оказался наедине с ней и поцеловал ее. А затем пошел дальше. Мне казалось глупым отступать. Да и почему я должен был отступать? Почему? Я и подумать не мог, что тебя это заденет… Черт побери!
Она напряженно смотрела мне в лицо, перебирая бахрому скатерти на столике рядом с ней.
— Страшно подумать, — сказала она. — Мне кажется… я никогда теперь не смогу уже дотронуться до тебя.
Мы долго молчали. Только теперь я начал представлять себе, да и то еще не совсем ясно, какая огромная катастрофа постигла нас. Перед нами вставали большие и сложные вопросы, но я чувствовал, что не подготовлен, не в состоянии решить их. Меня охватил какой-то бессмысленный гнев. С языка готовы были сорваться какие-то глупые слова и фразы, и только сознание важности переживаемого момента заставило меня сдержаться. Мы продолжали молчать, и это молчание предвещало тот решающий разговор, который навсегда определит наши дальнейшие отношения.
Раздался стук в дверь, как этого всегда требовала Марион, и в комнату вошла наша маленькая служанка.
— Чай, мэм, — объявила она и исчезла, оставив дверь открытой.
— Я пойду наверх… — сказал я и запнулся. — Я пойду наверх, — повторил я, — и поставлю свой чемодан в свободной комнате.
Прошло еще несколько секунд. Мы не двигались и не произносили ни звука.
— Сегодня к нам на чай придет мама, — проговорила наконец Марион и, выпустив из рук бахрому скатерти, медленно поднялась.
Итак, в предвидении решающего разговора мы пили чай в обществе ничего не подозревающей миссис Рембот и спаниеля Марион. Миссис Рембот была слишком вымуштрованной тещей, чтобы обмолвиться хоть словом, если бы она и заметила нашу мрачную озабоченность. Она поддерживала вялый разговор и, помнится, рассказывала, что у мистера Рембота «неприятности» с его каннами.
— Они не взошли
Спаниель очень надоедал всем, выклянчивая подачки, и проделывал свои незамысловатые фокусы то у одного конца стола, то у другого. Никто из нас уже давно не называл его по имени. Видите ли, мы звали его Мигглс, и в те редкие дни, когда мы пускали в ход детский язык, наша троица состояла из Матни, Мигглс и Минг.
Вскоре мы возобновили наш нелепый и тягостный разговор. Не могу сказать, сколько времени он продолжался. Мы разговаривали с Марион в течение трех или четырех дней — разговаривали, сидя на нашей кровати в ее комнате, разговаривали, стоя в гостиной. Дважды мы совершали длительные прогулки. Целый долгий вечер мы провели вместе. Нервы были истерзаны, и мы испытывали мучительную раздвоенность: с одной стороны, сознание совершившегося, непреложного факта, с другой (во всяком случае, у меня) — прилив странной неожиданной нежности. Каким-то непонятным образом это потрясение разрушило взаимную неприязнь и пробудило друг к другу теплое чувство.
Разговор у нас был самый сумбурный, бессвязный, мы не раз противоречили себе, возвращались все к той же теме, но всякий раз обсуждали вопрос с разных точек зрения, приводя все новые соображения. Мы говорили о том, чего никогда раньше не касались, — что мы не любим друг друга. Как это ни странно, но теперь мне ясно, что в те дни мы с Марион были ближе, чем когда-либо раньше, что мы в первый и последний раз пристально и честно заглянули друг другу в душу. В эти дни мы ничего не требовали друг от друга и не делали взаимных уступок; мы ничего не скрывали, ничего не преувеличивали. Мы покончили с притворством и выражали свое мнение откровенно и трезво. Настроение у нас часто менялось, но мы не скрывали, какие чувства владеют нами в данную минуту.
Разумеется, не обходилось и без ссор, тяжелых и мучительных, в такие моменты мы высказывали все, что накипело на сердце, старались безжалостно уколоть и ранить друг друга. Помню, что мы пытались сопоставить свои поступки и решить, кто из нас больше виноват. Передо мной всплывает фигура Марион — я вижу ее бледной, заплаканной, с выражением печали и обиды на лице, но непримиримой и гордой.
— Ты любишь ее? — спросила она, заронив в мою душу сомнение этим неожиданным вопросом.
— Я не знаю, что такое любовь, — ответил я, пытаясь разобраться в своих мыслях и переживаниях. — Она многообразна, она как спутанные нити пряжи.
— Но ты хочешь ее? Ты хочешь ее вот сейчас, когда думаешь о ней?
— Да, — ответил я после небольшого раздумья. — Я хочу ее.
— А я? Что будет со мной?
— Тебе придется примириться со своей участью.
— А что ты намерен делать?
— Делать! — воскликнул я в приступе величайшего раздражения от того, что меня ожидало. — А что, по-твоему, я должен делать?
Сейчас, после пятнадцати бурно прожитых лет, я смотрю на эту историю здраво и спокойно. Я смотрю со стороны, как будто речь идет о ком-то постороннем, о двух других людях, близко мне знакомых и все же осужденных мною с холодным равнодушием. Я вижу, как неожиданный удар, внезапное жестокое разочарование пробудили разум и душу Марион; как она освободилась от своих закоренелых привычек и робости, от шор, от ходячих понятий и ограниченности желаний и стала живым человеком.