Топография счастья
Шрифт:
Одна из критиков доминирования терапевтического дискурса об эмоциях в культуре модернизма, Эва Иллуз, предлагает понятие эмоционального стиля как переплетение способов осмысления в культуре определенных эмоций, включая те особые техники — языковые, научные, ритуальные, — которые культура вырабатывает для выражения и понимания этих эмоций. Новый эмоциональный стиль оформляется через формулирование воображаемых интерперсональных отношений — т. е. отношений Self и другого, представлений о потенциальных проявлениях этих отношений, их развития и путей осуществления в действительности [286] (Illouz 2008:14–15). Где, как не в переинтерпретации старого и знакомого, легче всего уловить построение нового эмоционального стиля? Поэтому начну с интерпретации одного нового-старого кинофильма как индикатора становления новой терапевтической культуры эмоций в постсоветской массовой культуре.
286
В
«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Эта крылатая фраза открывает один из самых знаменитых романов современности о счастье — «Анна Каренина» Толстого. Роман — многоголосый разговор разных версий счастья. Счастье — как слово, представления о нем, поиск его, а также как опыты его реального переживания — присутствует почти на каждой странице. Все они замысловато пересекаются, динамично меняются местами в переживаниях героев, опровергаются и подтверждаются, оправдываются и осуждаются. Так, например, осмысляется неразрешимая сопряженность счастья и страдания; соотношение состояния счастья и рутины жизни, счастья и несчастья как уникального личного или же универсального общечеловеческого опыта [287] . В романе осмысляется соотношение счастья и общественного признания, счастья и исполнения долга, счастья и опыта превозмогания себя, ну и, конечно, счастья и греха. Схематично суммируя, можно сказать, что Левин счастлив приобретением семьи и неожиданным обретением веры, Каренин — общественным признанием и способностью прощения, Долли — заботой о детях, Кити — любовью окружающих, Вронский — успехом честолюбия и страстью, Каренина — своей любовью.
287
Об этом соотношении пишет Михаил Эпштейн, давая обратное прочтение первой фразы романа Толстого (Эпштейн 2009).
«Вас задело?» — спросила меня молодая женщина после роскошно обставленной питерской премьеры [288] новой киноверсии «Анны Карениной» Сергея Соловьева, заметив, как я смахиваю слезу. Конечно, меня задела сильнейшая игра прекрасных и любимых Александра Абдулова и Олега Янковского, трагично ушедших во время съемок фильма. Татьяна Друбич хороша в роли Анны. Глубокая, неоднозначная история о любви и страсти, о семье и долге вызвала у меня эмоциональный отклик. Однако как антрополога постсоветской культуры меня задело другое.
288
Премьера в Михайловском театре Санкт-Петербурга в июне 2009 г.
Представляя фильм, режиссер Соловьев несколько раз подчеркнул: «Я снимал строго по Толстому. Я хотел сказать только то, что сказал Толстой». И действительно, самодеятельности нет ни в событиях, ни в сложных неплакатных характерах. Параллели между парами, семьями, мужьями, городами, людьми и лошадьми сохранены. Но что-то в том постсоветском прочтении Карениной 2009 года заставило меня подойти к полке и внимательно и по-новому перечитать оригинальный текст, а потом и пересмотреть его отечественные и зарубежные киноверсии разных лет [289] .
289
Многочисленными экранизациями романа и их отношением друг к другу и к оригиналу занимается Ирина Маковеева (Makoveeva 2001), однако ее анализ фокусируется на вариантах визуализации романа, а не на потенциально заложенных в тексте возможностях разного понимания личности, чувств и морали.
Сюжет о любовном треугольнике, о семье и измене и, конечно, сюжет конкретно романа «Анна Каренина» представляет собой, наверное, тот ключевой сценарий, который отпечатывает момент коллективного сознания, то, что называется общественной моралью. Новые и повторные интерпретации этого сюжета появляются часто в моменты исторического перелома и всегда повествуют о сути перемен [290] . Действительно, много интересного можно сказать о том, как новая российская киноверсия романа отражает проект восстановления постсоветской морали и семейственности; о том, какую роль играет в этом обращение к русской классике; как мобилизуется русская литературная традиция для различных коллективных нужд нынешней эпохи. Но в этой статье я остановлюсь лишь на одном наблюдении: постсоветская экранизация романа предлагает психологизированную версию Анны Карениной и служит ярким примером того, как постепенно начинает доминировать терапевтическая интерпретация межличностных отношений, эмоциональной жизни личности и прежде всего любви в поле публичной
290
См., напр., анализ Анны Музы постановки «Анны Карениной» во МХАТе 1937 года, который обнаруживает, как искусство интерпретации может превратить историю страсти и измены в аристократическом обществе в поучительный рассказ советского соцреализма (Muza 2009).
Татьяна Друбич (Анна Каренина в фильме) интуитивно чувствует, что в современной России изменяется восприятие проблем, стоящих в центре романа. «Как вы думаете, сегодня женщина способна броситься под поезд из-за любви?» — спрашивает ее журналистка. Актриса отвечает:
Женщины ведь разные… И тогда, и теперь. А вот общество… изменилось резко. Сегодня ее самоубийство никто бы не заметил или сочли за глупость. Потому что жанр трагедии уже невозможен ни в кино, ни в литературе. И в жизни трагические события перестали восприниматься — превратились в зрелище. Мы стали персонажами только мелодрам и боевиков [291] .
291
Интервью с Т. Друбич в «Комсомольской правде» от 26.04.2007.
Самоубийство как акт отчаяния, неразрешимые страдания, осознание судьбы и безвыходности — все это действительно не близко и непонятно эмоциональной культуре постсовременности (постмодернизма), как позднекапиталистической, так и постсоветской. Обе они сходны тем, что действуют в прагматических, цель-ориентированных, эгоцентричных интерпретативных рамках. Одни исследователи охарактеризуют их как неолиберальный этос (Matza 2009; Yurchak 2003), другие — как прагматический или постидеологический, я же предпочитаю говорить о терапевтическом этосе или терапевтической культуре. Здесь мало места фантазии и больше — функционированию, меньше порыву и больше — разумной регуляции. Меньше страданию и больше — благополучию (well-being). Благополучию, но не Счастью. И действительно, в «Анне Карениной» по версии Соловьева нет счастья, по крайней мере в толстовском его понимании.
В своем прочтении романа Соловьев развивает одну очень ясную интерпретацию: любовь здесь — это проявившая себя патология, не вылеченная и не получившая необходимого терапевтического ухода. Как болезнь, она развивается от симптома к симптому: эйфория, неспособность функционировать, галлюцинации, морфий, полная невозможность владения собой, гибель. Так в истории Анны, а также других героев воспроизводится терапевтический нарратив. Любовь и страсть — дисфункция, которую нужно корректировать, работать над ней, регулировать («to manage») и превозмочь («to overcome»). Она приносит страдание; страдания являются индикатором и доказательством ее патологичности. Страдание — не неотъемлемый компонент любви и жизни, а признак-индикатор патологии, нездоровья. Страдаете в отношениях — это не судьба, а проблема неправильного выбора. И не в том смысле, который предполагает советский диагноз «не сошлись характерами»: вы страдаете оттого, что «не подходите», и тогда, значит, ищите другого на тропах судьбы. Нет, здесь страдание — это признак вашей собственной патологии: вы выбираете таких партнеров, которые принесут вам страдание. И следовательно: измените себя и Be well. Being well, Living Well is a challenge. He фантазия или страсть, не подарок или награда судьбы, даже не случайность, а проект и задача.
Постсоветская интерпретация «Анны Карениной», на мой взгляд, отражает сдвиг от эмоциональной культуры психологической прозы в России к американской модели терапевтической популярной культуры. Она обозначает переход от языка «характеров» и их «переживаний» в литературном дискурсе к языку нормальных и патологических «эмоций» в психологическом дискурсе. Их необходимо излечить на пути к благополучному, истинному и реализованному Я. Именно такое понимание счастья, любви и эмоций является характерным для терапевтического дискурса позднекапиталистической и особенно американской поп-культуры.
Основы терапевтического дискурса лежат в глубоком взаимопроникновении и слиянии постфрейдистской американской версии психологии [292] и капиталистической культуры (как образа жизни и организации экономической деятельности), т. е. в том, что в литературе называют «эмоциональным капитализмом». Обширная и крайне интересная литература об «emotional capitalism» осмыслила тесные связи между рациональностью как основой модернизма, капиталистической экономикой и западной психологией (Cushman 1990, 1995; Hochschild 1983; Illouze 2007; Lasch 1979; Rieff 1987). Важным продуктом и необходимой базой этого эмоционального капитализма является «терапевтический Self». Эта модель Self формируется и поддерживается прежде всего культурными технологиями, особенно теми, что составляют массовую культуру, электронные медиа, а также литературу самопомощи (Illouze 2003, 2008).
292
Речь идет не о психологии как дисциплине вообще, включающей разные подходы и течения, и не о психоаналитической теории, а о том преломлении, которое доминантная послевоенная лостфрейдистская психология получает в институтах массовой культуры, медиа и терапии.