Тополь берлинский
Шрифт:
— Не надо его доставать, забудь про него, — сказал он Крюмме, который раскинулся на диване в халате, распахнувшемся на животе. Пупок напоминал прищуренный глаз.
Крюмме вздохнул.
— Ты это каждый год говоришь.
— Я эту гадость ненавижу! Я выброшу ящик в окно! Сейчас же!
— Не смей. Вертеп будет стоять там, где стоял все одиннадцать лет. Как можно быть таким неблагодарным?! Это ведь мой тебе подарок. Подарок от большой любви и чистого сердца.
— Ты каждый год так говоришь, — парировал Эрленд и решительным шагом направился к бару,
— Какое мне дело, что от большой любви, если я его всем сердцем ненавижу?!
— Не понимаю почему.
— Просто он уродлив. Грязный хлев, бесцветные одежды, бедность! И этот идиотский засранный младенец лежит в кормушке для осла со звездой над головой — просто верх безвкусия! Ложь и притворство! Это безобразно!
— Вообще-то он сделан так не для того, чтобы тебя раздражать. Иосиф и Мария просто не имели ни гроша, и никто не украсил хлев заранее и со вкусом, ожидая рождения Спасителя.
— Да если бы только это! А чудовищный наряд отца…
— Он бедный плотник из Назарета, мышонок. Пойми для начала всю историю и традицию, прежде чем…
— Я презираю историю и традицию. И трех волхвов! То есть… они же волхвы! Я где-то читал, что они были богаты!
— В Библии, наверно, читал. Там об этом немного пишут.
— Они же были богатыми! Наверняка одевались в пурпур и шелка! А в нашем вертепе они в простом хлопке! Неподходящих цветов и в жутких коронах, которые невозможно отчистить. Они с каждым годом все чернее. Нет! Я категорически против того, чтобы его доставать! Он все портит! Он портит мое рождественское настроение!
— Я же купил его в Осло, если помнишь. Он норвежский. Поэтому ты его и ненавидишь.
— Норвежцы обожают подобное дерьмо. Сидят и глазеют на бедность и наслаждаются собственной аскезой, стыдятся громкого смеха, стыдятся получать удовольствие от хорошей еды, стыдятся выпить лишнего, стыдятся радоваться жизни.
— Мне кажется, есть довольно много норвежцев, которые так не думают. Ты вот, например.
— Я датчанин. Стал датчанином.
— Но ты мне никогда ничего не рассказываешь.
— А мне нечего рассказывать. Я — это я. Я здесь. Вместе с тобой. Вот и все. А вертеп доставать не надо.
— Нет, надо. Мне он нравится. Такой простой и красивый. Как само Рождество.
Эрленд захохотал.
— Ты это твердишь мне назло. Будто бы ты верующий. Напомню тебе, что мы отмечаем Рождество дома, а не в церкви. Рождество — это языческий праздник зимнего солнцестояния и свежей крови жертвенных животных, а не плохо одетых молодых родителей из Передней Азии!
— И все равно.
— Тогда поставь его в гостевом туалете. Чтобы гости срали, и смотрели в глаза Иосифу, и благодарили судьбу, что не стали отцами Спасителя Земли.
— Думаю, что не всей Земли. В других частях света люди больше верят в других парней. В Магомета, или Будду, или…
— Не увиливай! Вертеп отправится в уборную!
— Он будет стоять там, где всегда. Иди сюда, посиди со мной, мышонок.
— Нет.
— Сейчас? Прямо сейчас?
Эрленд топнул ногой:
— Немедленно! Сию секунду!
Крюмме скатился с дивана, плотно завязал халат, принес обоим тапки и послушно пошел на террасу восстанавливать статус кво.
А когда елка, много времени и рюмок коньяка спустя, стояла посреди шестидесятиметровой террасы с зажженными огнями и золотыми корзинками, полными искусственного снега, оба опустились на диван и любовались этой красотой сквозь стеклянные двери.
— Я тебя люблю, — прошептал Крюмме. — Ты все вокруг превращаешь в волшебство, опустошаешь себя ради красоты и радости для всех остальных.
— Хорошо сказано. Но я — эгоист. Я стараюсь не для других, а для себя самого. И немного для тебя.
— Мне холодно, — сказал Крюмме и опустил голову Эрленду на плечо. — На улице почти ноль градусов, а я трудился, как чернорабочий, в одном шелковом халате.
— Как-никак халат от Армани. Это должно тебя немного греть. Пойду поставлю кофе. Выпить почти целую бутылку коньяка без кофе значит, что мы стали алкоголиками. Вот, укутайся в плед.
— Ладно, пусть стоит в гостевом туалете, — сказал Крюмме. — А кофе я буду со сливками.
Хозяин магазина оставил женские трусики. Он не просто их оставил, он еще и начал восхвалять Эрленда и назвал его гением. Крюмме ждал снаружи, куря сигару, и смотрел большими черными глазами на женские руки, растущие из ниоткуда.
— Мне даже захотелось тут что-нибудь купить, — сказал он, когда Эрленд вышел.
— А мне здесь ничего не нравится, кроме витрины. Разве что вот эти призмы. Но они не продаются.
— Сваровски?
— Естественно.
— Я так понимаю, ты собираешься хорошо провести время сегодня. Один.
— Да. Твой подарок был восхитительным, Крюмме. Я жду не дождусь, когда смогу его обновить.
— Будут еще подарки. Санта-Клаус уже их припас.
— А теперь идем смотреть на шоколадные столы. Мы еще успеем зайти в «Тиволи» перед твоей газетой?
С тех пор, как открылся рождественский базар, они уже побывали в парке «Тиволи» раз пять. Эрленд знал, что это ребячество, но не мог ничего с собой поделать. Он хотел сойти в могилу, оставшись ребенком, и завещать все свои диснеевские мультфильмы Совету Безопасности ООН. Чуть больше Диснея — и на планете настал бы мир. А посмотрев, как сто пятьдесят заводных санта-клаусов пакуют подарки, машут ручкой, катаются на лыжах и выполняют всякие другие забавные трюки, нельзя не испытать счастья. Они оказались посреди рождественской сказки, а Эрленд прочитал, что в этом году для рождественских украшений использовали четыреста пятьдесят тысяч лампочек и двести двадцать четыре галогеновых светильника на Золотой Башне, которая постепенно меняла цвет освещения, символизируя разные времена года. А игрушечные деревни! Он тащил за собой Крюмме, хотя знал, что для хорошего обеда у них останется слишком мало времени.