Тоска по чужбине
Шрифт:
Восславил князь Курбский Молчана Миткова, сказавшего царю: «Воистину, яко сам пиёшь, так и нас принуждаешь, окаянный, мёд, с кровью смешанный братьев наших, пить!» А ты не напрашивался бы на пир, где мёд с кровью пьют, Молчан. Не «мученик он, воистину светлый и знаменитый», а тот же кровопивец, чужим трудом живущий, что и другие бояре и дворяне! На зле замешена ваша власть, на зле и насилии, — что же вы хотите получить от неё кроме насилия и зла? Вы землю нахватанную не поделили, вас не жаль. «Не скаврады ли и пещи? Не бичеванье ли жестокое и когти острые? Не клещей ли раскалённых торгание в телеса человеческие? Не игол ли под ногти биение и резание по суставам? Не
Труженик не готов к отпору, покуда не понимает своей силы, покуда он не возмущён. Море крестьянское и посадское, способное затопить Россию, сонно ворочается в её ленивых берегах. Правда же открывается немногим. Надо, чтобы она открылась всем, подобно Лютеровой ереси или учению Косого. Откроется она не столько словом, сколько делом — сопротивлением неправде. Надо вить гнезда возмущения, сопротивления чёрных людей где только можно. На Сии, на Псковщине... Покуда рабство неглубоко проникло в душу.
Странное свойство натуры человеческой: правда, открывавшаяся Неупокою, была горька и жестока, просвета он ещё и сам не видел, а радость обретения в нём росла. Открытие истины само по себе радостно. Такое понятно только книжнику, живущему внутренним сокровищем.
Князь Курбский не отпускал Неупокоя и Игнатия из Миляновичей. То ли они нужны были ему как собеседники, то ли он не оставил надежды привлечь Неупокоя к переводам Посланий Павла. Или ему уж очень тошно было оставаться наедине с Марией Юрьевной... Он обещал им дать в обратную дорогу письмо к приятелю, минскому каштеляну Яну Глебовичу, под чьим покровительством жил теперь в пригороде Минска Симон Будный. Неупокою с ним непременно надо было встретиться. Будный не только один из самых образованных социниан в Литве, переводчик Библии на русский; он лучше многих был осведомлён о настроении простых людей в литовских городах и умел влиять на него.
Сговору с Симоном Будным он придавал, пожалуй, даже больше значения, чем встрече с Феодосием Косым. Феодосий обращался к самым низам литовско-русского общества, а Будный был вхож в дома зажиточных посадских, без коих общество чёрных людей было неполным. Оно должно объединить посадских и крестьян России и Литвы. Дворянство объединено самодержавием, а чёрных людей сблизит своя вера. Для этого должны объединиться вероучители — Косой, Мотовила, Будный и их русские единомышленники. В потайных мечтаниях он и себя уже причислял к руководителям движения, считая, что видит цель его отчётливее, чем Косой...
Вот почему он терпеливо жил в Миляновичах, ожидая, когда у князя Курбского кончится меланхолия. Занятия латынью и переводы не занимали целиком Андрея Михайловича. Какое-то порывистое беспокойство владело им, проявляясь то в грубости к слугам, то в чрезмерной разговорчивости, в навязчивом возвращении к прошлому. Оно сменялось притворной ласковостью лишь при появлении Марии Юрьевны, особенно на людях. В этом показе взаимной нежности Мария Юрьевна охотно шла навстречу мужу, ибо принадлежала к типу женщин, тщеславящихся мужской любовью.
Однажды Неупокой сопровождал Андрея Михайловича на прогулке вокруг озера. Они ушли на противоположный от дворца пустынный берег, увлёкшись чтением латинских вирш — лучшего упражнения для запоминания слов и оборотов. С лёгкой руки Батория латынь становилась распространённым языком в среде магнатов и богатых шляхтичей. В ближайшее время ожидалась поездка короля во Львов через
— Вначале всего потребны суть ратаеве... То Ермолаево лукавство! Не верь ему. Без воинского чина государство не устоит, а бранный труд — самый тяжкий из всех... Разве с малжонкой постылой труднее жить.
— Чем свариться с постылой, не лучше ли разойтись... Впрочем, всем ведомо, твоя милость, якая у вас с Марией Юрьевной зладжанносць!
— О, ты, я вижу, и в литовской речи преуспел! — Андрей Михайлович улыбнулся и вдруг с такой бессильной тоской упёрся взглядом в озёрную ряску, словно весь труд мужиков, ископавших эту яму посреди болота, разом придавил его совесть. — Устал я, Арсений. Часто гадаю — куда всё девается, что остаётся в сердце от прежней ласки?
И он заговорил (поддавшись, как и многие, обманчивому обаянию Неупокоя, по виду прирождённого исповедника, а на деле ненавистника чужих тайн и яростного сберегателя своих) о том, как тяжко притворяться любящим, когда заскорузли остатки чувств к недавно любимой женщине, а у неё не только не омертвели, а будто назло расцветают — сочно, бесстыдно; как даже жалость, последнее прибежище изгоняемой любви, по каплям выдавливается из сердца с каждой кликушеской выходкой малжонки; и как всё, что прежде вызывало тягу к ней и страстный отклик, даже изъяны грузнеющего тела её, теперь рождает такое же отталкивание; и тяжек запах бисерного пота на её сочной не по возрасту губе, когда ей в жаркий полдень вздумается приласкать супруга...
— Пуще того: якую жаль и виноватасць адчуваю я до той малжонки моей, что в Юрьеве осталась, горькая! А було время, забыл её.
Андрей Михайлович остановился, кусая губы. Не в первый раз он заговаривал о женщине, с которой построил свой первый дом, радовался первому, как бы молитвенному лепету единственного сына и первой его посадке в мягкое седло на низкорослого мерина. А как она и сын встречали его из многочисленных походов, как искренне были счастливы, если он надолго оставался дома... Для всякого мужчины, бросившего добрую жену ради другой, показавшейся пригожей и добрей, приходит время раскаянного сравнения и изумления перед своею слепотой. Такое время наступило для Андрея Михайловича в 1578 году, году семейных дрязг. Чем откровенней раскрывалась перед ним Мария Юрьевна, метавшаяся между любовью и расчётом, тем убийственнее для неё было сравнение с первой женой.
Эта единственная исповедь не повторилась. Она не сблизила Неупокоя с князем, скорее наоборот: Андрей Михайлович стал реже звать его для занятий, а за столом в присутствии Марии Юрьевны вдруг холодно и испытующе оглядывал Неупокоя, как бы проверяя на скромность. И тогда инок Арсений чувствовал себя особенно незначительным рядом с князем, а собственная жизнь казалась ему блёклой и незаполненной.
Но, освобождаясь от давящего обаяния Курбского, Неупокой испытывал всплеск враждебности к этому сильному, но глубоко чуждому по духу человеку. Когда же вспоминал, какая тяжкая, но славная дорога открылась ему, Неупокою, какая обречённость на подвиг или мученичество ради чад, тёмный облик князя-изгнанника терял величие. «Се человек, — разоблачал его Неупокой, — грешный и слабый, как все мы, токмо рождённый в знатности, в чём, впрочем, мало его заслуги. Он один из гонителей тех малых и трудолюбивых, за коих у меня болит душа. Стало быть, он и мой супротивник. Враг».