Тот самый яр...Роман
Шрифт:
После обеда Никодим нежно, без тяжести лап обнял жену.
— Золотко ты моё! Уговорила-таки беглеца.
— Его уговоришь. Стрелу в бок вонзили. Может и отравленную. До пули докрутится… Девку-полуостятку успел обрюхатить…
Новости ошеломили Никодима. Первая острая — про стрелу. Вторая тупая — заставила ухмыльнуться:
— Вот шельмец! Моих жарких кровей.
— Разжарило вас на баб, — незлобиво проворчала Соломонида.
— Покажи бок, — попросил отец.
Заголив рубаху, Тимур сверкнул гладким налитым телом.
— Чё сразу калёным железом не прижег?
— Кто знал…
— Если до сих пор яд не свалил — значит вылечим. Забыл про бабку Фунтиху. У неё каждое лихо по фунту весом. Думаю, и твоё на пуд не потянет.
Кузня гремела во все свои прокопчённые косточки. Никодим не мог нарадоваться точным сильным ударам сына. Вот кого ждала наковальня. Вот по кому тосковал молот. Давно песня стали и огня не производила на хозяина-единоличника такого весёлого хмельного переполоха.
Через неделю с казацким шиком подъехал к деревенской кузнице Горбонос. Гнедая откормленная лошадь остановилась у коновязи, принялась грызть подгнившую перекладину.
— Эге! Кузнец! — забазлал посыльный.
Вышел Тимур, недовольно оглядел седока.
— Чего базлаешь? Не глухие.
— Решётки готовы?
Заняв весь проём двери, возник Никодим.
— Сперва здороваются, потом о деле говорят.
Собирался Горбонос бросить дерзкое «кулацкое отродье», но выпихнул из протабаченной глотки: «здрасте!»
— Решётки, спрашиваю, готовы?
— Нет. Договаривались — через месяц заказ поспеет.
— Командование торопит. Ещё неделя сроку… Кандалы ковал?
— Не приходилось.
— Вот чертёж. Пока семь сделаешь.
— Металла нет, цепей.
— Найдёшь… вон сколько борон, плугов старых. Прутья от решёток останутся. Обратись к председателю. Евграф Фесько мужик добычливый — поможет.
Лошадь перестала грызть перекладину, уставилась влажными линзами глаз, будто спрашивала: «Мужики, не понятно вам, что ли?»
Копыта гнедухи перестали стучать по песчаной, перевитой корнями сосняка, тропе. Мужики стояли, не проронив ни слова.
У Тимура заныло в боку. Бабка Фунтиха наложила повязку, пропитанную живицей. Боль утихонилась, даже притерпелась к ударам молота. Однако резкая боль слов посыльного гордеца будто палкой саданула по нарыву.
Ошарашенный известием Никодим жестко потирал ладонь о ладонь.
— Батя… до чего дожили… ковать кандалы из своего же металла.
— Да-а, сынок… всё мог предположить, но такое… Наверно, в Ярзоне буйных хватает, если ножные браслеты понадобились.
— Не будем заказ выполнять.
— Ссылка обеспечена. Евграф давненько мечтает нас окулачить… Какой ухарь — гонец. Даже с лошади не слез, не поздоровался по-человечески.
— Отец, они все там ослепли от власти, спирта и ненависти.
Прасковью Саиспаеву стал тяготить тошнотворный душок засольни. Мутило. В горле постоянная горечь.
Учётчица
Чикист Натан поджидал несломленную любовь у палисадника.
Недавно прознал об отъезде соперника, надеялся на сговорчивость метиски.
— Привет, красавица!
— Чего припёрся? У окон маячишь.
— Твоя изба давно для меня маяк.
— Не тебе светит.
— Терпеливый. Подожду. И для меня помаячит…
— Ни-ког-да!
— Фраерок смотался?
— Любимый заболел от твоей поганой стрелы.
— Не возводи напраслину.
— Всё! Уходи! Устала на работе… Мордовороты! По комендатурам расползлись. Подались в охранники. Нарымчанки за вас пашут, рыбачат, коровёнок доят, в засольнях ишачат. Не стыдно?! Пристроились обслуживать паскудную власть…
— Окороти язык! Доболтаешься.
— Ступай — сексоть… докладывай. Ничего не боюсь. Скоро Обь от вашего позора в другие края убежит. Народ в баржах задыхается — не селёдка ведь. Ваша зона малой становится. За Обь на остров мучеников согнали. Говорят барак новый скоро строить начнёте.
— Понадобится — дюжину новых бараков поставим. Свежую контру задушим в зародыше…
Пулял Натан свинец слов, поражаясь их пустому разлёту. Он тоже мучался, происходящие события были для него дикостью. Перед засольщицей храбрился… гадко было на душе… командёр поганый, перед кем революционную прыть проявляешь?
Его понесло с крутой политической горы, не мог остановиться.
— Ты трибуна революции Маяковского читала? «Кишкой последнего попа последнего царя задушим».
От каверзных слов Праску замутило. Нырнула в калитку, словно плотвица в омуток.
По Колпашинской широкой улице гарцевал Горбонос. Остановился возле одновзводника.
— Кралю свою пасёшь? Паси, паси, пока пастух в деревне. У него сейчас другая гармонь — меха кузнечные.
— Тимура видел?
— Ему с отцом работёнки столько подбросили, что тебе хватит времени охмурить полукровку. Поваляйся на ней — сверкни доблестью.
Неприятно Натану выслушивать тягомотину чикиста-передовика. Рожа красная. Чирьи-пистоны отвоевали на щеках и подбородке новые поляночки.
Мимо прогремела телега с вонючей бочкой. Каждый вечер содержимое зонных параш сливалось в объёмную посудину, отвозилось за посёлок.
Стрелки зажали носы. Ездовой — дураковатый малый в рваной фуфайчонке аппетитно жевал на телеге сдобную булочку.
В эти минуты Натан подумал о себе: «Всё твоё никудышное существование пропиталось подобной зонной вонью… пронзилось занозистой матерщиной… Ощущение несмываемого позора… Никчемная суетливость… Бросить к чертям проклятую расстрельщину, сбежать куда угодно, лишь бы не видеть пропитанный кровью лагерный мрак… Прасковья правильно устыдила. Узнает про непыльную работёнку палача — прибьет на месте…»