Тот самый яр...Роман
Шрифт:
Перед отправкой в Томск, Агафон шатался по посёлку навеселе с испуганными глазами. Приставив к виску указательный палец, скалил прокуренные зубы, нудно мычал: чики-чики…
В расстрельный взвод пытались вернуть Воробьёва — наотрез отказался.
— Становите под пулю — не пойду!
Поэзия синеокого рязанца накладывалась на глубокую рану души целебным пластырем. Любимые, выученные наизусть стихотворения имели молитвенную основу, служили магическим заклинанием в особо тяжкие периоды жизни. Таких периодов становилось больше с каждым прожитым
«Свет не клиновидный, не сошёлся на упрямой остячке… не в ту сгоряча втюрился… Не разыгрывай, парень, несчастную любовь… У них-то была счастливая…»
Пытался поддерживать Праску ласковой речью, задабривать подарками, Привёз Никодимчику расписную погремушку. Надлом в отношениях не склеивался: ни доброта, ни подарки не затягивали брешь. Одного боялся: как бы ежастая метла органов не смахнула с чужого двора Прасковью и Соломониду. Зоркое опасение высказал молодой маме.
— Наша-то вина в чём? — вспылила засольщица. — Два дурака бед натворили — нам ответ держать?!
— Им грозил расстрел. Что оставалось делать? Замолчала. Насупилась. Дала шлепка сынишке.
— Дрыхни! Таращишь глаза, чучело несчастное… Уходи, Натан. Дитя боится. Запах тюрьмы чует…
От горя опала телесами Соломонида. Ходила, натыкалась на табуретки, скамейку при столе. Поубавила словесную течь, косо поглядывала на гостя Фунтиха. Ее тревожил крутой поворот событий. Пустила на постой подозрительных баб… крикун досаждает, тяготит недоброе: органы и до нее доберутся… зачем мне такие опасные постояльцы. У Саиспаихи своя избёнка — пусть перекочёвывают всей троицей. Фунтиха суровилась, копила беспокойство. Открыто не высказывалась, но губы шепотили обиды.
Подруги с засольни наведывались редко. Не сердилась балагурка и заводила. Каждый катится по своей колее жизни и забот. Весовщица Сонечка, которая когда-то сохла по Тимуру, съязвила наедине:
— Заякорил тебя суразёнок… на вечёрки теперь не ходишь…
— Завидки берут. Я в костре любви не прогорела. Вон какой алмазик выплавился… Ещё раз назовёшь его суразёнком — глаза выцарапаю. Убирайся!
Музыка капели с тесовой крыши заглушила на время горечь Сонькиных слов. Праска стояла перед гордячкой не потерянной особой — волчицей, готовой на всё. Никому не даст в обиду личное горькое счастье… сама разбудила чувства, сама усыпляет…
Наступательная сила весны обилием света заявила о себе на всех границах Нарымского мира. Прасковья выдворила Соньку, по-мужски сплюнула на искрящийся сугроб. Стояла, вслушиваясь в перепляс беспечной капели.
Услужливый Натан вызвался сбросить с крыши слежалые пласты снега. Фунтиха обрадовалась. Соломонида безучастно зыркнула на мужичка с широкой фанерной лопатой. Праска подарила беглую искристую улыбку. В её свете и при обильном лучеизвержении солнца работалось легко и споро. Снег обрушивался у стены с лёгким покряхтыванием. Рубаха давно промокла. За ушами скатывался
— Не надорвись! — Праска влепила в грудь крепко скатанный снежок.
— Меткая!
— Хочешь — в глаз попаду: сверзишься белкой-летягой…
— А вот тебе гостинец!
С лопаты на молодуху полетел кусок пласта. Увернулась. Снеговейный туманчик накрыл, проструился над головой.
— Расшутковалась бесстыдница, — пробурчала Соломонида, выходя из коровника.
Слышала невестка упрёчные слова — не придала значения… не взвесила их на точных весах души, объятой озорством, нахлывом обильного света.
Очищенная крыша задышала весенней свободой. Не менее обрадованная знахарка достала из заначки бутылку самогонки.
— Сотворил помощь… вот так помощь. — Фунтиха крестилась размашисто, а Троеручица под вышитым полотенцем внимательно слушала восхваление старушки.
Подошла порозовевшая Праска:
— Возьми сухую рубаху, иди в баню — переоденься.
Приходилось видеть Натану на сопернике эту сине-чёрную клетчатую одежинку. Не собирался облачаться в рубаху Тимура.
Легонько толкнув работника в плечо, кивнула на дверь.
— Марш переодеваться!
— Слушаюсь, командёр!
Долго не возвращался Натан из старой баньки. Отуманило голову не пугливыми мыслями. Снял мокрую рубаху, не решаясь переодеваться в чужую. Парок успел отструиться от тела: оно не остывало от внутреннего жара. Волосатая грудь вздымалась вольно, легко. Красные картечины на холмиках прятались в рыжих завитушках, вызывая улыбочку.
— Чего насторожились?
Приплыли строки:
Мне бы лучше вот ту сисястую, — Она глупей…Распахнулась чёрная скрипучая дверь. Заглянула Праска.
— С домовым ведёшь переговоры? Ждём-ждём чёртушку — он даже не переоделся.
Апрельский свет сочился не только в банное оконце. Казалось, он проникал сквозь сажные брёвна. Натан развёл беспомощно руки, спешно стал надевать охолоделую рубаху. Рукава путались, не открывали матерчатые русла.
— Дай помогу.
Шагнув за кривой порожек, Прасковья принялась поправлять низ клетчатой одёжки. На секунду ей привиделся неумёха Тимур, вот также однажды запутавшийся, словно в сетёнке, в непослушных рукавах.
Пахнуло мужицким духом, потом. Широкие ноздри втянули зазывный жар юности. Муж и соперник слились в волнующее существо, не подвластное пылкому рассудку, пустым условностям. Скрытое под материей лицо Натана подтолкнуло молодуху к отчаянному поступку: воспользовалась подстроенной утайкой глаз и губ, цепко обхватила тёплый стан, смачно чмокнула в пуп, углубив в ямочку кончик виртуозного языка.
Работник замер от безумной неожиданности. Стоял на шатких гнилых половицах, полностью доверяясь бесстыжим рукам взбалмошной ведьмарки.