Товарищ "Чума" 2
Шрифт:
[Фраза, приписываемая Наполеону: «Начнем, а там посмотрим», или часто цитируемый вольный перевод: «Нужно сперва ввязаться в бой, а там видно будет» (фр.)]
Картинку с места событий, продолжающую транслироваться мне через единственный глаз злыдня, я отключать не стал. Хотя бежать по лесу, когда у тебя двоится в глазах, то еще удовольствие. Несколько раз я чуть не навернулся, не заметив торчащие из земли корни деревьев. Пару-тройку раз мне едва не выбило глаза торчащими веками и сучьями.
Но я, как те пресловутые Чип
Пока я бежал, спотыкаясь и падая, я не переставал следить за ситуацией. Ведь именно сейчас, по идее, и должен появиться «из тени» то самый фокусник. И фокусы у него — не чета моим. Его растительное шоу меня весьма «позабавило». Что же там еще за колдун такой выискался? Друид недоделанный, понимаешь!
Когда злыдень оказался растянут и надежно зафиксирован, бешеный ветер, ломающий тонкие ветки и срывающий листья с деревьев, так же неожиданно стих, как и начался. Низколетящие облака развеялись, а на полянку перед распятым Лихоруком выступил совершенно не страшный старичок-боровичок.
Выглядел он как обычный деревенский дедок-пенсионер, каких пруд-пруди в любом колхозе. Из тех, что даже летом не снимают основательно проношенный до дыр овчинный полушубок, либо фуфайку.
Лесной старичок, впрочем, фуфайки не имел, но был облачен в душегрейку-безрукавку из волчьей шкуры мехом наружу. Из-под душегрейки выглядывала грубая «домотканая» рубаха, относительно белого цвета, но с какой-то невнятной зеленцой. Полы длинной рубахи спускались чуть ниже колен старика, оставляя на виду растоптанные кожаные сапоги, размером бы подошедшие человеку куда большей комплекции.
Дедок был седым, как лунь, и заросший густой и длинной — чуть ниже пояса, слегка неопрятной бородой из которой торчал набившийся в неё лесной мусор — веточки, листочки и сухая трава. Но вместе с тем, смотрелась эта растительность весьма неплохо и придавала старику солидности.
Его лицо было изрезанное глубокими морщинами, и напоминало испещрённую трещинами кору столетнего дерева, а из-под раскидистых кустистых бровей, которым бы позавидовал и сам Лёня Брежнев, сверкали изумрудным огнём «глубокие» и проницательные глаза. Причем, один глаз был намного больше второго, да еще и постоянно прищуренного.
И только глядя в эту пронзительную зелень радужки, искрящейся неведомыми сполохами света, становилось понятно, что перед тобой не заплутавший в лесу путник, грибник или шишкарь, а вообще даже не человек. Из глубины разнокалиберных глаз на тебя взирала сама вечность. Но я, как-то, и не задумывался над этим, мне бы пока просто добежать.
Старик, постояв немного на месте, неспешно зашагал к злыдню, опираясь на кривую длинную клюку, из которой торчали молодые побеги и зеленые листочки. Не доходя пару шагов до моего зубастика, старик остановился и пару минут молча разглядывал «стреноженную» нечисть, задумчиво оглаживая свою седую бороду.
Мне это было как раз на руку, поскольку до места прошедшего (а возможно и будущего) боевого столкновения оставалось
«Держись, Горбатый! — послал я ободряющее сообщение злыдню. — Уже рядом — скоро буду! Делай, что хочешь, но чтобы дождался меня живым!»
«Быс-с-стрее, хос-с-сяин! Еще немного и ф-ф-с-с-сё для меня мош-ш-шет плох-х-хо конш-шитс-с-ся! Совсем плохо…» — жалостливым заканючил Лихорук.
«А кому сейчас легко?» — Рубанул я наотмашь железной отмашкой всех времен и народов.
«Он же меня опять закопает…» — испуганно заскулил злыдень.
«Как закопает, так и обратно откопает! В общем, чтоб не вздумал там умирать без меня!»
— Еще немного, еще чуть-чуть… — напевал я вполголоса, перепрыгивая и огибая попадающиеся завалы и буреломы. Я бежал, психологически настраиваясь на смертельную битву, однако, абсолютно не зная и не понимая, с чем же мне придётся столкнуться. — Последний бой — он трудный самый…
— Опять, как погляжу, выкрутился? — Дедок наконец открыл рот. — Не Лихорук ты, а чисто Лихокрут… — Его голос звучал как скрип надтреснутой старой сосны, раскачивающейся на сильном ветру.
— Лих-хорук я, дедко Больш-шак, никак не Лих-хокрут… — дрожащим голосочком проблеял злыдень. — Я ш-ш апос-с-сля ос-сф-фобождения никаких-х поконоф-ф тф-фоих больш-ше не наруш-шал — с-сла на меня не дерш-ши. Неч-ча нам с-с-с тобой с-сейчас делить!
Чего он пытался этим добиться, я не знал: то ли хотел разжалобить этого Большака, то ли настолько страшен был старик в гневе. И чем ему Лихорук умудрился насолить? С виду, вроде, такой благообразный старичок-одуванчик. И если в глаза ему пристально не смотреть, то и не подумаешь, что он такой страшный.
А мой злыдень вел себя сейчас как зэк, умудрившейся по счастливому стечению обстоятельств выскочить из тюряги по УДО[2], да и знатно накосячить в первый же день своей жизни на свободе. Да и мало этого: с поличным его поймал тот самый мент, который за решетку его в прошлый раз и спровадил.
— Говорил же я Светозару, — не слушая, чего там испуганно бормочет злыдень, продолжал по-стариковски брюзжать Большак, — что Круг надо набольший собирать, что маловата запирающая печать вышла в камене закладном, что не удержит она этакого Лихокрута. Он ведь и без мыла в любую щель пролезет… И пролез-таки, даже полвосьмиста весен не минуло!
Полвосьмиста? Я задумался, насколько это было возможно на бегу. Это же сколько, по-нашему-то, будет? И в моей голове вновь «распаковался» скрытый до времени «архивный файл», как это было в случае с языками. Оказывается, это старинная система счисления. А полвосьмиста — это семьсот пятьдесят[3]! А неслабо так Лихорука волхвы приговорили!
— Так нет уш-ше даф-фно, дедко Больш-шак, ни С-сф-фетос-сара, ни капиш-ш, ни круга ф-фолх-хоф-фского! — прошепелявил Лихорук, пытаясь что-то доказать старику. — Да и с-сами ф-фолх-хвы даф-фно с-сгинули… Ш-шего нам теперь делить-то? Я ф-ф твои дела не лес-су…