Традиции свободы и собственности в России
Шрифт:
В 1867 году журнал М.Каткова «Русский вестник» начал многолетний поход против военной реформы, проводившейся министром Милютиным под патронажем царя Александра II, в 1871 группа оппозиционеров специально для этого основала газету «Русский мир». Были привлечены бойкие перья и немалые деньги. В оппозиции реформам выступила целая плеяда славных генералов. Все они держались мнения, что пуля дура, а штык молодец, называли реформы Милютина либерально-канцелярскими, ввергающими армию во «всесословный разброд», уверяли что подрываются основы могущества и благоденствия страны, которая, мол, потому всегда и побеждала, что не копировала Европу (а Крымская война — досадная неудача, ничего не доказывающая). Вопросы обсуждались резко и открыто. Ростислав Фадеев, в частности, нападал не только на военную, но и вообще на все реформы Александра II.
Не только военное ведомство боялось прессы. «Записки» Лотара Швейница, германского посла в Петербурге в 1876-93, освещают фактическое бессилие русского правительства «защитить свою внешнеполитическую линию от разнузданных нападок собственной прессы», постоянно затевавшей антигерманские кампании. О «послушной» русской печати могут рассуждать лишь люди, никогда не листавшие газетной подшивки былых времен. Не будем слишком строго судить рассуждающих подобным образом: большинство из них учились в советских школах, и этим все сказано. Откуда им было узнать, к примеру, что статьи газеты «Московские ведомости» привели в ноябре 1885 года к отставке министра юстиции Д.Н. Набокова? А до того, в 1866 году, под газетными ударами чудом не лишился своего кресла министр внутренних дел П.А. Валуев, нападки же на министра народного просвещения А.В. Головнина в 1864 году «вылились в правительственный скандал».
Еще одним шагом России к правовому государству стало появление в ней в 1864 году современного суда присяжных (для сравнения: в Германии — в 1848-м, Италии — в 1865, Австрии — в 1866, Испании — в 1888).
Принципиально важен вопрос о политическом надзоре и цензуре. Изложу его, разнообразия ради, по Пайпсу. Екатерина II и Александр I, пишет он, не были поклонниками полицейской слежки. Особого органа для выявления политической оппозиции типа тех, что имелись в ту пору во многих странах европейского континента, в России не было. Министерство полиции, учрежденное в 1811 году, было ликвидировано восемью годами позже. Законодательные акты, направленные против подрыва государственных устоев, отсутствовали. Не было и цензурного кодекса. В XVIII веке цензура была доверена Академии Наук, которая настолько мало себя этим утруждала, что до начала Французской Революции и запрета «Путешествия» Радищева в 1790 году россияне могли читать все, что хотели. Десятилетие спустя, со вступлением на трон Александра I, цензура снова захирела. По большому счету, цензуру в России ввел лишь Николай I, утвердив в 1826 году цензурный кодекс. Нельзя сказать, что цензурные нормы применялись в Российской Империи строго. Между 1867 и 1894 гг. в России было запрещено всего 158 книг, менее 6 названий в год. Из 93.565.260 экземпляров книг и периодических изданий, посланных в Россию из-за границы в одно из десятилетий конца XIX века, было задержано 9.386, одна сотая процента57. «Все это говорит о том, что цензура в Российской империи была скорее досадной помехой, чем барьером на пути свободного движения идей». В 1905 году цезура была упразднена, просуществовав 79 лет. Что же до «политических» статей в законах, они появились лишь с принятием Уложения 1845 года — зато сразу очень суровые.
Впрочем, продолжает Пайпс, «драконовские законы против инакомыслия проводились куда менее строго, чем можно было бы предположить… законодательство применялось кое-как; обычно лицо, подозреваемое в том, что суется в политику, задерживалось и после допроса в полиции либо отпускалось с предупреждением, либо на какой-то срок ссылалось в провинцию». При Александре II, начиная с 1855 года, была сделана серьезная попытка превратить Россию в правовое государство. Эти усилия подрывались не бюрократией, а радикальной интеллигенцией и ее прекраснодушными либеральными поклонниками. Когда политические дела стали рассматривать в суде присяжных, обвиняемые, вместо того, чтобы защищать себя, использовали судебное заседание для зажигательных речей, которые затем прилежно печатал «Правительственный Вестник» — к радости радикалов.
Иногда обвиняемые отказывались признавать суд, забрасывали судей оскорблениями. Сочувствие к молодости подсудимых, которые хоть и заблуждались, выказывали идеализм и самоотверженность, мешали присяжным выяснять вину подсудимых. Их часто оправдывали; даже в случае признания
Этот вердикт создал у правительственных служащих ощущение, что они отныне — беззащитная мишень для террористов; стрелять в чиновника по политическим мотивам психологически перестало быть преступлением. Достоевский сразу понял нравственные и политические последствия двойных стандартов, которые интеллигенция прилагает к морали и правосудию. Даже либерально настроенным чиновникам стало ясно: рассчитывать на то, что обычный суд и присяжные станут беспристрастно отправлять правосудие при рассмотрении политических дел, не приходится.
Естественно, были предприняты шаги к изъятию соответствующих дел из компетенции обычных судов и передаче их в военные суды или в Сенат. Полтора десятилетия между 1890 и 1905 гг. государственные преступления были вообще исключены из компетенции обычного суда. Пайпс приходит в связи с этим к выводу, с которым нельзя не согласиться: на «прогрессивной» общественности России лежит тяжкая вина за срыв исторической попытки поставить дело так, чтобы правительство тягалось с гражданами на равных.
При этом Пайпс кое-что все же упускает из вида, намеренно или нет. Да, присяжные действовали безответственно, но стоит обратить внимание на их независимость, на отсутствие у них трепета перед «начальством». Привлекаемые из всех сословий («катковская» пресса клеймила суд присяжных «судом черни», «судом улицы»), они вели себя как фундаментально свободные люди — каковыми и были.
Цена человеческой жизни
Впрочем, мы слишком рано перенеслись в благословенные времена Александра II. Поскольку нам говорят: «У вас никогда не уважали права человека», не будем уклоняться от этого вызова. Главное право человека — право на жизнь, с него и начнем.
В 90-е годы, перед вступлением России в Совет Европы, московские газеты много писали на тему смертной казни. Одни истолковывали требование ее отмены как попытку чересчур благополучных стран навязать России свои правила, предостерегали нас от такой беды, убеждали жить своим умом. В других можно было прочесть еще более интересные вещи. Во-первых, читателям разъясняли, что на Западе «издревле утвердились гуманизм, представительная власть, цивилизованный суд, вера в закон и нелицемерное уважение к человеческой жизни» (цитата подлинная), а во-вторых, звучали усталые сомнения по поводу того, способны ли жители современной России даже сегодня усвоить подобную систему ценностей, понять, как противоестественна смертная казнь. У россиян, де, не тот менталитет, у них за плечами долгая вереница кровавых деспотических веков, а уважение к праву человека на жизнь никогда не было ведомо «этой стране».
Будете в Лондоне — купите билет на обзорную экскурсию по центру города в открытом автобусе. Там есть наушники, можно слушать объяснения по-русски. У Гайд-парка вы услышите, что там, где ныне «уголок оратора» (давно пустующий), находилось место казней. Казни были основным общественным развлечением лондонской публики в течение многих веков. Главная виселица представляла собой хитроумную поворотную конструкцию и имела какое-то (забыл) шутливое имя. Повод для юмора был налицо: там на разновысоких балках была 23 петли, так что она, возможно, что-то напоминала англичанам — то ли елку с украшениями, то ли что-то еще. У нее было и более нейтральное имя — «машина Деррика», по фамилии многолетнего здешнего палача, бытовала даже поговорка «надежный, как машина Деррика»58.
Там, где нынче Паддингтонский вокзал, стояла еще одна знатная виселица, устроенная, в отличие от предыдущей, без всяких затей: три столба, три перекладины, по восемь петель на перекладине, так что можно было разом повесить 24 человека — на одного больше, чем «у Деррика». Историк Лондона Питер Акройд перечисляет еще с дюжину известных мест казней, добавляя, что нередко виселицы стояли просто на безымянных перекрестках. И работали они без простоев, недогрузки не было. В толпе зрителей время от времени случалась давка, число затоптанных насмерть однажды (в начале XIX века) достигло двадцати восьми59.