Трагедия художника
Шрифт:
Так закончился бой с дон-Кихотом. Он, всегда пораженья терпевший, он — победил. Я уже принял судьбу его, я — поражен. И в своей неудачной борьбе, в пораженьи, я стал дон-Кихотом.
Но являлся ко мне и некто еще... Это был дон-Кихот Ф. И. Шаляпина. Он вопрошал меня грозно: «Ты, ты осмелишься?» Я перед ним оправдывался. Глубоко преклонившись, я сказал: «Дон-Кихот многогранен, как брильянт. Он как радуга. Позволь мне коснуться других его граней, не тех, что в тебе сочетались волшебно! Позволь!» Он сказал: «Позволяю!» Мы расстались друзьями. Впрочем, нет, не «друзьями»... Мы расстались: он — как учитель вдохновенья, а я — как ученик его».
Так писал Михаил Чехов еще в двадцать шестом о своей мечте. И она уже готова была претвориться в жизнь, мечта его. Второй МХАТ, который он тогда возглавлял, чутко
Отъезд за границу не дал довершить их до конца. Теперь, потерпев фиаско в Вене и Берлине, Михаил Чехов искал реванша. Тут он снова вспомнил о своем дон-Кихоте. Но теперь Чехов осторожен и решает начать в Париже с «разведки боем». С группой подобранных им сотрудников он выступает в зале Гаво, где показывает публике серию миниатюр-инсценировок по рассказам Антона Павловича Чехова. Отзывы на представление не оставляют желать лучшего.
Разных, непохожих людей представил Михаил Александрович в тот вечер публике. И одним из них (в «Торжестве победителя») был отставной коллежский регистратор. Уже в его сосредоточенном лице, в тихой походке, в том, как он садился на стул, в той паузе, во время которой этот человек оглядывал концертный зал, приковывая общее внимание к тому, что он намерен рассказать, уже в этом было многое, объяснявшее, почему Михаил Чехов мог решиться на такой спектакль-концерт без декораций, без особых аксессуаров. Актер заговорил, и за спиной мелкого лебезящего чиновника, которого он изображал, вставала тень прежней, царской России. Михаил Чехов вел рассказ, и его мелкий чиновник-подхалим нет-нет да и преобразится вдруг в величественную фигуру «его превосходительства», торжествующего свою победу над бывшим своим начальником.
Большому актеру не так уж трудно играть одновременно две роли. Но особое искусство Михаила Чехова заключалось в том, что роль генерала играл все тот же жалкий чинуша. И нужно было видеть, как торжествовала душа «его превосходительства» в дрожащей душонке маленького чиновника. Сам же Чехов был как бы за ними — на третьем плане, откуда явственно слышался горький смех автора.
Все это было удивительно сложно и в то же время доступно самому широкому зрителю.
Второй образ, показанный в тот вечер Михаилом Чеховым (в «Утопленнике») — пропойца, «блаародный чек». Тип на русской сцене не новый, так что не сам он интересен. Интересно было, как поведет актер эту столь знакомую «партию». А он, как всегда, повел ее неожиданно. Построил на слове. Точнее — на той якобы второстепенной роли, которую отвел слову. Настоящее, самое главное слово — то, в котором зерно смеха, Чехов как бы заволакивал. Слово это пряталось, как земляника под листок. Иногда оно до такой степени было скромно, что о нем почти приходилось «догадываться». И такая сдержанность в выборе приема воздействия на аудиторию оказалась много сильнее, чем комическое настаивание. Слово отражало настроение, которое, в свою очередь, разработано было с такой текучестью, с такими переходами из одного состояния в другое, что не оставалось ни минуты без внутреннего психологического содержания.
Большой интерес представляла и третья роль, с которой выступил Михаил Чехов. Роль студента Гвоздикова.
«Трудно передать, — свидетельствует зритель, присутствовавший в тот вечер в зале Гаво, — до какой степени искусно была показана Чеховым, скажем, постепенность опьянения студента. И до чего находчиво использовались актером и вся более чем скромная обстановка, и скупая бутафория. Фуражка, пуговицы тужурки, стул, стол, бутылка пива, любовное письмо на синей бумажке, чашка вместо стакана, брызги и лужи пивной влаги — все участвует, все подвертывается вовремя и способствует, так сказать, оркестровке данного момента. И с какой удивительной ритмичностью в сочетании физического движения с движением внутренним! И с какой силой показа убогого мира нищенски-глубинных переживаний, где чередуются ничтожество и величие, сосуществуют смех и горе!»
Во всех сценках, которые показал в тот раз Михаил Чехов, обращала на себя внимание внутренняя значительность некоторых его
Искусствовед Сергей Волконский после спектакля в зале Гаво пишет в «Последних новостях» статью, где вполне закономерно говорит о Михаиле Чехове, как об огромном явлении современного театра. Отмечает его «особенную стать», подчеркивает, что Чехова-актера «аршином общим не измерить». Критик признает: «Он заставил нас увидеть в Чехове-авторе глубины и тонкости, сочетание трагического комизма, которых мы, «простые смертные», и не подозревали».
Французов на спектакле, правда, не было. Или почти не было. Но зал Гаво был полон, успех несомненен, и Михаил Александрович решил, что надо закрепить его. Он снимает помещение театра «Ателье» и начи нает репетировать с актерами несколько, так сказать, «полнометражных» спектаклей.
В театре «Ателье» идут «Потоп», «Гамлет», «Эрик XIV», снова чеховские миниатюры и «Двенадцатая ночь». Газеты «русского Парижа» всячески поддерживают новое театральное начинание, даже пробуют назвать его событием французской художественной жизни.
Один из критиков-эмигрантов откликается на премьеру «Потопа» похвальной статьей. Он отмечает, что Фрезер в спектакле, чем больше зрители знакомятся с ним, тем больше хотят знать — «и Чехов не устает разжигать любопытство публики именно тем, что на каждом шагу его удовлетворяет». Михаил Чехов, пишет он, играет каждым словом и каждым жестом. «И тем, как руки его бестолково хватаются за предметы, и тем, как трясется пенсне на его носу, и как гордо торчат его усики — воспоминание о былом благополучии, и как жалко мерцает легкая лысинка — след жгучих страданий маленькой души, и тем, как носит он свой пиджачок, на котором, кажется, пуговицы, карманы — и те играют с Чеховым вместе. И по мере того, как разматывается этот бесконечный клубок, который так хорошо разработан, что кажется импровизацией, — все ближе становится нам этот Фрезер, наглый и трусливый, обозленный и нежный, хитрый и простодушный». Автор считает, что полнотой своего бытия Чехов — Фрезер «убеждает и становится мил своей малостью, жалкостью, пусть даже подловатостью, за которой опять-таки есть и благородство, которому вот только обстоятельства не дают сказаться».
Как мы видим, в этот первый период «завоевания» Парижа у Михаила Чехова еще в полной мере сохранился, что называется, «порох в пороховницах». Вырвавшись из плена только сковывающей его иноязычной техники, он как бы вновь расправляет крылья, удивляет, поражает, заставляет восторгаться своим искусством.
С похвалой отзываются выходящие в Париже русские газеты и о «Двенадцатой ночи». Зато «Гамлет» вопреки ожиданиям вызывает споры. Тот же критик довольно резко отзывается о спектакле, чем больно задевает Михаила Чехова. Позднее он запишет в дневнике, что этот человек «со страстью и жестокостью» преследовал его парижские начинания. Но главное, что не могло не беспокоить Михаила Александровича, заключалось в другом: за пределы русской эмигрантской колонии интерес к его театру вообще не выходил. Это со всей определенностью выявилось с самого же начала.
Генеральный секретарь театра «Ателье», желая как-то помочь Чехову, выступил с открытым письмом во французской театральной газете «Комедия». Обращаясь в нем к председателю синдиката театральных критиков Полю Джинисти, он писал: «Считаю своим долгом обратить ваше внимание на неприятное положение, в котором может очутиться французская критика, если она и впредь будет продолжать с совершенно непонятным, но единодушным безразличием относиться к большим художникам театра, выступающим в настоящее время на нашей сцене». И т. д. и т. п.