Тракт. Дивье дитя
Шрифт:
И в этот миг ледяной голос, от которого холодная волна прошла по коже, приказал откуда-то сзади:
– Отойди от него.
– Господи! – всхлипнул издали оставшийся с лошадьми Антипка.
Кузьмич медленно оглянулся.
Высокий статный парень, весь укутанный в серо-зеленое, скрестив на груди белые руки, смотрел на Кузьмича так, что от взгляда кровь застыла в жилах. Глаза, голубые, зеленые, переменчивые, мерцающие, холодные, как лед – под стать бледному точеному лицу – страшное, обращающее в ничто презрение. Волоса – седые, совершенно седые – как у древнего старца – длинные, как у скитника-отшельника – вокруг юного лица. И к нему, к его ногам, к его балахону
Кузьмич оцепенел.
Этот парень… Он был – нелюдь, нечисть. Он был – леший.
Это был дурной лес, проклятое нечистое место.
– Али не слышишь, что говорю, – произнес леший, мотнув седой гривой. – Отойди от него.
Кузьмич попятился в сторону от издыхающего волка. Леший прошел мимо него, не взглянув, обдав пронизывающим холодом лесной ночи, опустился на колени около раненого зверя – и тот из последних сил потянулся мордой к его рукам.
Кузьмич стоял и смотрел, как леший оглаживает волка и что-то шепчет, как края его балахона тонут в тумане, а седые пряди серо туманно светятся в густеющем сумраке. Он не видел Антипки, но знал, что тот крестится и шепчет про себя: «помилуй мя, господи». Ему самому молитва не шла на ум, а вспоминалась только старая, когда-то безумно давно рассказанная бабкой сказка: «Отчего ж ты, молодец, сед? – Оттого и сед, что чертов дед!»
«Говорил я, что лес дурной, что все неспроста, что попа надо звать да святить», – крутилось в голове Кузьмича ведьминым хороводом, когда он вдруг понял, что нужно делать.
Второй ствол его ружья еще был заряжен.
Выстрел прозвучал, как громовой раскат, рванул ледяной ветер и пал мрак.
Кажется, Кузьмич не до конца понимал, чего ожидал. Наверное, что пуля пролетит тело лешего насквозь, как струю дыма. Но вышло совершенно иначе.
Кузьмич и оцепеневший Антипка оба отчетливо увидали, как на серо-зеленой бархатистой ткани балахона, под левой лопаткой, там, где у людей бьется сердце, расплылось черное пятно. Леший молча повалился лицом вниз, лицом – в окровавленную шерсть издыхающего волка – и тут только его тело начало расплываться и таять. Оно таяло, как туман, просачиваясь сквозь рыжую хвою и выступающие над землей лиственничные корни, сквозь злосчастного волка с окровавленным боком и мокрой мордой, сквозь брусничник в багрянце крови и ягод – светлело, выцветало, становилось дымно-прозрачным, редело, как тень, расплывалось, как отражение в воде, и, наконец, исчезло бесследно и странно. Волк дернулся, оскалил зубы – и замер. Его глаза остекленели.
Кузьмич тяжело перевел дух. Лес покрыла стремительная, невесть откуда взявшаяся темень – и вдруг волчий вой, тяжкий, как стон, осмысленный, как человечий плач, вспорол наступившую могильную тишь. Лошади заметались, стали рваться; Антипка еле удерживал поводья – а тоскующий голос волка поднялся над лесом, зашелся в неописуемой скорби и вдруг переплелся с другим голосом, с третьим…
Мрачная волчья песня разрасталась и ширилась разливающейся водой – и Кузьмичу показалось, что в наползшем тумане, в пасмурной хмари, вдруг ставшей почти беспросветной, загорелись зеленые злые огни, парами, из-за ближайших кустов, за черными стволами, совсем рядом. Липкий холодный ужас сжал сердце, и оставалось только бежать.
Кузьмич с трудом взобрался на фыркающего, дрожащего гнедого и ударил его в бока с безжалостной силой. Гнедой сорвался с места в нервный неровный мах. Кажется, Антипка кричал что-то сзади – но это было неважно, совсем неважно. Конь нес Кузьмича через разгневанный лес, прочь от страшной волчьей
Как добрались до Прогонной, Кузьмич не знал.
Еще не поздний вечер обернулся хлеставшим наотмашь дождем, шквальным ветром, воющим в чаще, и глухой тьмой. В домах горел свет – но никого, даже отъявленных гуляк, не тянуло в тот вечер на улицу.
Заводя гнедого на двор, Кузьмич с ужасом услыхал, как скулит и воет соседская собачонка…
В это или примерно в это время Федор сидел у камина в глубоком вольтеровском кресле, пил чай с ромом и смотрел в огонь. У него на душе царила тихая благодать, а оттого он и лицом, и позой, и выражением глаз очень напоминал сытого сибирского кота, угревшегося у печки.
Софья Ильинична сидела поодаль, на краешке стула и смотрела на Федора. Отблески огня оживляли ее лицо, пухлое, бледное и помятое, горели в глазах, придавая им несколько лихорадочный блеск. На Софье Ильиничне был беленький пеньюарчик в маленьких игривых букетиках; который раньше очень нравился ей, а теперь казался пошлым и нелепым – и она стыдилась его и жалела, что его надела.
Софье Ильиничне мучительно хотелось заговорить, но она боялась сказать что-нибудь, что окончательно опошлит все и испортит, поэтому она кусала губы и ее взгляд делался все более заискивающим и просительным. Федор молчал, его молчание пугало Софью Ильиничну. Ей то казалось, что Федор смертельно скучает и вот-вот уйдет, то – что в ответ на любую робкую попытку заговорить он бросит что-нибудь грубое, и это будет совершенно ею заслужено.
В конце концов, Софья Ильинична поняла, что длить эту пытку дальше не может.
– Должно быть, – пролепетала она еле слышно, – теперь вы будете меня презирать, Федор Карпыч…
Федор усмехнулся.
– Ну что ты, Соня, – сказал он с насмешливой нежностью. – К чему этот вздор? Я очень ценю твою… доброту… Я хотел сказать, что ты очень добра ко мне.
Софья Ильинична почувствовала, что в комнате очень холодно, несмотря на пылающий камин, и поежилась, жалея, что нельзя укутаться в шаль.
– Я вижу, – сказала она, стараясь держать слезы за веками. – Я понимаю, что я – дурная, непорядочная женщина, что…
– Глупости говоришь, – перебил ее Федор. – Не понимаю, Соня, отчего тебе охота болтать такие пустяки?
– Но у тебя такой вид…
– Тебе кажется, дорогая. На самом деле, уверяю тебя, вид у меня обычный, все прекрасно и к тебе я
отношусь весьма… хорошо. Разве я дал тебе повод?
– Федор Карпыч…
– Видишь ли, Соня, – продолжал Федор с задушевной вкрадчивостью ластящегося кота, чьи когти убраны до поры, до времени, – я действительно не понимаю. Я должен тебе признаться… ну, словом, я уже давно думал о тебе. Я хотел предложить тебе стать моей женой… и ты сильно облегчила мне задачу. Видишь ли… я несколько застенчив, когда речь заходит…
Софья Ильинична смотрела на него во все глаза.
– Вы, вероятно, шутите, Федор Карпыч, – еле выговорила она, когда он сделал паузу. – Мужчины не женятся… на… на таких женщинах…
– На таких хорошеньких? – спросил Федор фатовским тоном.
– На своих… любовницах…
Федор рассмеялся. Игра становилась все забавнее.
– Соня, Соня, какие пустяки, какие предрассудки, – сказал он, смеясь, потянулся и убрал со лба Софьи Ильиничны выбившийся влажный завиток бесцветных волос. – Ты уже была замужем, моя дорогая, у меня… скажем так, было кое-какое прошлое… но разве два человека, молодых, которые любят друг друга, не смогут оставить в прошлом всю эту чепуху и начать новую жизнь? А?