Трав медвяных цветенье
Шрифт:
Не стал смотреть, куда угодила бедолага – по внезапному хрусту и звону, по мгновенной тишине и вслед разразившимся воплям и визгам – догадался, что нанёс ненавистной свадьбе сокрушительный удар… А не до того было: развернувшись, дотянулся через освободившееся от невесты место до перепуганного Дормедонта, притянул его к себе за борта цветного кафтана… его бледное лицо – к своему, яростному, оскаленному… к самым зубам… Со свистом прошипел в подлые глаза:
– Ты что мне подсунул, змей!
Крутанул и Дормедонта, с размаху грохнул его мерзкой рожей в объедки, расколов
– Где моя невеста!
Мгновенно протрезвевшие Гназды вскочили на ноги. Неоспоримое доказательство было налицо: пред обомлевшим народом возилась посреди свадебного стола, вся в грязи и крови, безобразная девка, вовсе не та, что сосватали они за меньшого брата. Возилась, глотала слёзы, хлюпала соплями – и, через силу обернувшись, зло выкрикивала:
– А в церкви-то венчался! Куда денешься!
Зря кричала. Мог и убить сгоряча. Но – Бог миловал.
В гневном упоении крушили Гназды всё вокруг. Разогнали свадьбу. Рассекая воздух перевёрнутым столом, смели напрочь Дормедонтовых защитников. Об их спины лавки надвое поломали. Вслед сундуки кованые сразмаху-сразлёту с высоких крылец повыкидывали, аж земля дрогнула, аж перекосило металл, добро выворотило. А лёгкие постройки во дворе – те в щепки разнесли.
– Ах, вот как вы с нами, Гназдами, обошлись! Думали, с рук сойдёт!
С визгом разбежались-попрятались бабы с девками. Мужики, кто посмелей, порывались, было, унять расходившихся свояков, но тут же отлетали назад и хоронились за углы да заборы.
– Ну, держись, родня! – неистовствовали Гназды, – до гроба запомнишь!
Во всём виноватый Дормедонт Пафнутьич ухитрился заползти в тайный погреб, где отсиделся, мелко крестясь и трясясь. Сыновья по лопухам отлежались.
А красавицы Гаты давно не было в селе. Едва лишь поезд отвалил в церковь, вскочила скоренько ловкая Дормедонтова дочка в заранее запряжённую резвой лошадкой старую телегу, зарылась в сено, и отвёз её младший брат в соседнюю деревню, у тётки укрыться.
Буйных Гназдов унял старый сухонький священник из храма. И вовремя. Брательники уж сеновал раскурочили, братцы Фрол и Василь сеном избу обложили, а брат Иван в печи смоляной факел запалил и решительно к сену тому шагнул…
– Остановитесь, православные! – воззвал иерей, возвысив голос – и вынесенный из алтаря крест в руке воздел, – удержитесь от произвола!
И дальше – уже спокойно увещевать принялся… де, на всё Божья воля… и раз так сложилось – считай это промыслом Всевышнего, испытанием и крестом своим… де, неизвестно, как жизнь складывается… бывает, горе счастьем оборачивается, счастье горем – и над всем Господь. И если сочетал он, снизошёл Святым Духом – человек да не разлучает. Виноват Дормедонт, что и говорить – но за то ему Бог судья, Богу и ответит. А громить его, семью разорять – не дело. Простить надобно, как врагов прощают.
Гназды вняли, головы повесили,
– Тебе, – сказал, – покаяние ещё предстоит, а покуда отлучаю!
Тут Стах подошёл к Дормедонту. При виде зятька тесть испуганно вздрогнул – по старой памяти… Но зять зубов не скалил, кулаков не сжимал. Только хмуро спросил:
– Зачем ты обманул меня?
Прямо по Библейскому писанию слова получились. Да и спрашивать-то – что толку? Горечь излить? И так ясно, зачем. Но ответил Дормедонт, конечно, лукаво, а вовсе не по существу… Моментально перейдя от страха в наглость – потому как понял: бить его уже не будут – ответил, как Лаван Иакову. Как в Книге Бытия писано: «В нашем месте так не делают, чтобы младшую выдать прежде старшей…»
Тогда-то вспомнил Стах писание. И поразился. Надо же! Тысячи лет прошли – а ничего не изменилось на земле. Человек всё тот же. И слова всё те же…
Иерей сочувственно кивнул Стаху. Вздохнул:
– Смиряйся, вьюноша. Бог терпел – и нам велел.
И сердобольно добавил:
– Что ж делать? Паси стада Лавановы….
Тоже, видно, заметил, как совпало Бытиё с нынешним.
Стах помолчал – а потом так сказал:
– Да не ропщу я. Что вышло – то вышло. Сам виноват: с кем связался… Что Бог сочетал – не разлучу. А только не стану я пасти Лавану стада.
С тем и отошёл к своим.
Дальше – что ж? Не вернёшь веселья. Да и поломали свояки всё свадебное устроение. Да и смотреть-то на эту новую родню – с души воротит. И самим-то стыдно… Как же их, Гназдов славных, обвели вокруг пальца?
Крякнули, плюнули – стали коней запрягать. Печальную тётку Яздундокту, что всё набегающие слёзы роняла и в ситцевый платочек собирала, то и дело голосить принимаясь – в телегу усадили. Подарки недодаренные – назад забрали. Нарядное платье поснимали да в узлы попрятали. С тоской думали, что скажут дома. Срам!
На прощанье обернулся батюшка Трофим Иваныч к свояку Дормедонту Пафнутьичу. Постоял, головой покачал. Неохотно уста отверз. Произнёс насмешливо, изумлённо… даже восхищённо:
– Ну, Дормедонт Пафнутьич… далеко пойдёшь, кончишь каторгой. От нас ни поддержки, ни помощи не жди. И дела у нас с тобой никогда не будет. Где смогу – всячески тебя обломаю… это ты знай.
Тут Дормедонт применил и вовсе цыганский подход. Восплакался слёзно, и сокрушённо в грудь себя ударил:
– Каюсь! – кричит с надрывом, – кругом грешен, прости Господи! Только что ж делать-то мне, убогому! Ну, сами, люди, посудите! Не могу ж я, старшую дочку не пристроив, меньшую вперёд выдать! Неужто сердца каменны не дрогнут от жалости! Ну, не вина девичья, что красавицей не уродилась!
Трофим Иваныч только хмыкнул. Помедлил, подумал… де, что с этаким говорить… Но всё ж проговорил… не для Дормедонта ушлого, а для люда вокруг: