Тренинги свободы
Шрифт:
Одна группа слов относится к человеку, бессильному перед лицом судьбы, другая — к человеку, формирующему свою судьбу. Если первый стремится выжить, как-то перенести судьбу, то второй — устроить и переделать ее. Различия эти весьма велики как на уровне личного опыта, так и в плане личных стремлений, целей, моделей поведения и выбора средств. Нет сомнения, что и в последующие десятилетия нашего сосуществования мы будем взаимно не понимать друг друга под знаком этих различий.
Круг явлений, о которых я говорю, древний грек, размышляющий в том же направлении, что и я, мог бы охарактеризовать, с одной стороны, как нечто неотвратимое, происходящее по воле богов (tyche), а с другой — как ловкость, ремесло, искусство, хитроумие, изобретательность (techne), что сегодня мы, соответственно, можем назвать судьбой и техникой. Человек, окруженный словами из первой группы, только переживает свою судьбу, не имея возможности выстраивать и формировать ее, а следовательно, не владеет и соответствующей техникой, в то время как человек, окруженный словами из другой группы,
Человек, подчиненный судьбе, воспринимает события, как стихийные проявления, легкомысленно универсализирует собственное положение, свои действия полагает вынужденными, человек же, формирующий свою судьбу, строго ограничивает сферу собственной деятельности, индивидуализирует свое положение и считает, что с помощью согласительных процедур можно управлять событиями. Мышление человека, подчиненного судьбе, по характеру регрессивно, он выводит причину из следствия, объяснение событий ищет в прошлом, апеллирует к истине, мышление же человека, формирующего свою судьбу, по характеру прогрессивно, он выводит следствие из причины, в поисках компромиссов сосредоточен скорее на настоящем и апеллирует не к истине, а к законам. У человека, подчиненного судьбе, есть только коллективная история и нет индивидуальной, тогда как у человека, формирующего судьбу, есть индивидуальная история и нет коллективной; первый в поисках образцов, служащих нравственным оправданием его вынужденной пассивности и приспособленчества, оглядывается в основном на эпохи, предшествовавшие Французской революции, последний — рассматривает всю историю как процесс индивидуализации и старается не оглядываться на то, что было до Нового времени. Один обречен помнить, другой — забывать. Соответственно, язык человека, подчиненного судьбе, несет на себе печать субъективности и интимности, но не индивидуальности, человек же, формирующий судьбу, пользуется языком индивидуальным, но лишенным всего, что напоминает интимность и субъективность; один находит опору скорее в традиции, другой — в актуальности, один черпает главным образом из магического и мифологического сознания, другой — из мифологического и психического. Речь одного отличает какая-то неприятная заторможенность, архаичность, провинциальность, другой вызывает такую же неприязнь демонстративной живостью, злободневностью, информированностью. Человек, подчиненный судьбе, обретает себя в коллективной идентичности, а человек, формирующий судьбу, — в индивидуальной.
Коммуникативный разлад между ними описывается сравнительно легко — достаточно уяснить, какие поведенческие модели и речевые схемы стоят за той и другой ментальностью. Сравнительно легко, например, понять, что болгары, качая головой, говорят «да», а кивая, говорят «нет», англичане же, в отличие от жителей большинства других стран, используют в дорожном движении правило левой руки, а не правой. Однако коммуникативный разрыв, о котором я говорю, усугубляется тем, что за различными поведенческими моделями и речевыми схемами стоят не только географически очерченные различия в исторических ситуациях и цивилизационных уровнях, но и дефект самопонимания и миропонимания, характерный для европейской культуры в целом.
Поясню эту связь на простейшем примере.
«Как дела?» — обычно просто из вежливости спрашиваем мы друг друга при встрече. Весьма избитый от частого употребления вопрос, но странным образом это ему не вредит: за ним тут же обнаруживается двуединство добра и зла, угадываются любопытство и жажда познания, действие контроля и самоконтроля, а, в зависимости от ответа, — также правда и ложь, искренность и лицемерие, равнодушие и участие, предположение и заключение, словом, отпечатки всего того, на чем строится оценочное суждение, без которого невозможно самопонимание и миропонимание.
При встрече двух человек, подчиненных судьбе, величайшее изумление вызвал бы ответ одного из них — мол, дела у него идут хорошо, ведь сие означало бы, что в том беспросветном бедствии, которое есть их жизнь, он не разделяет судьбу другого; вот почему при встрече каждый из них, желая быть вежливым, норовит превзойти другого в красочном и подробном живописании невыносимой судьбы. Они поступают так, даже если в силу случайности дела у них обстоят хорошо, ибо коллективная идентичность, облеченная в форму элементарной вежливости, запрещает обременять друг друга радостными чувствами. Прямо противоположного требует элементарная вежливость от людей, формирующих свою судьбу. Каждый из них заинтересован в том, чтобы не обременять другого неприятными чувствами, даже если дела по какой-то причине идут неважно, ибо в противном случае ему пришлось бы делиться с другим доверительной информацией о том, что он плохо устроил свою судьбу, проиграл, потерпел фиаско, то есть открыто подвергнуть сомнению действенность универсального принципа, на котором основана коллективная идентичность людей, формирующих свою судьбу. Таким образом, первые занимаются вынужденной симуляцией, вторые — вынужденной диссимуляцией [17] .
17
Диссимуляция (от лат. dissimulatici) —
И нет ничего особенного в том, что когда встречаются человек, подчиненный судьбе, с человеком, формирующим судьбу, то каждый из них удивлен ответом другого. У каждого возникает невольное ощущение, что другой нарушает элементарные нормы вежливости, хотя симуляция и диссимуляция, к которым они прибегают, направлены на одно и то же: на их судьбу. Но притом ни один из них не осознает, что именно вынуждает его прибегать к симуляции или диссимуляции по отношению к собственной судьбе. То, что в глазах одного предстает необоснованным нытьем, ибо в двуединстве добра и зла для него приоритетно добро, для другого — необоснованное бахвальство, ибо для него в рамках той же дуальности приоритетно зло. Еще мучительнее выглядят их контакты, когда они дают друг другу советы. Подобная встреча напоминает встречу собаки, энергично виляющей хвостом, и кошки, вздымающей хвост трубой. Столкновение в этом случае неизбежно: ведь то, что на языке одного из них выражает интерес и готовность к дружественному общению, на языке другого является выражением недоверия и готовности к нападению.
При этом — даже упрощения ради — я ни разу не сказал о том, что один из этих двоих — восточноевропеец, другой — западноевропеец. Такое деление было бы обоснованным, если бы разница между ними выражалась не только в ментальности или уровне их развития, совершающегося примерно в одном направлении, то есть не только в том, что касается ловкости, мастерства, искусства или является прямым следствием таковых, — деление имело бы смысл, если б речь шла о четко дифференцируемых группах людей, которые по-разному организовывают и формируют свою судьбу, поскольку имеют различные представления о том, что, собственно говоря, они организовывают и формируют. В данном случае речь идет, к сожалению, не об этом. Один знает, что именно он хотел бы сформировать и организовать, но не владеет необходимой для этого техникой, другой же, владея техникой, не знает, что с помощью этой техники он формирует и организовывает. Вот почему я усматриваю между этими группами не различие, а скорее взаимосвязь двух врожденных мировоззренческих деформаций, скрыть которые от себя и других данные группы как раз и пытаются с помощью симуляции и диссимуляции, с помощью собственных схематично-контрастных географических и политических представлений.
Вряд ли можно считать случайностью, что национальные сообщества людей, формирующих и организовывающих судьбу, пришли к согласованию юридических и экономических рамок своего географически сепарированного бытия именно в тот момент, когда рухнули те универсалистские по своим целям режимы власти, которые окончательно лишили людей, подчиненных судьбе, возможности хоть как-то формировать и организовывать условия собственного бытия.
По-видимому, речь здесь идет о том, что идеологически обоснованный универсализм вызвал к жизни идеологически обоснованный сепаратизм, но сепаратизм этот стремился в определенных географических рамках сохранить те же самые, полагаемые универсальными, общие принципы, которые противоположная идеология пыталась распространить на все континенты и нации. Сепарировавшись географически, одна группа вместе с тем сохранила универсальную приверженность изначально общим принципам в сфере политики, вторая же утратила легитимность собственного универсализма, ибо вынуждена была сепарироваться политически. И хотя одна из них проявила склонность скорее к диссимуляции, другая же — скорее к симуляции, их характерной общей чертой осталась неодолимая пропасть между собственной теорией и практикой, между идеологией и реальной действительностью. Нетрудно понять, что создание общей Европы при отсутствии элементарных условий для европейского единения, при отказе от общности культуры — затея не менее абсурдная, чем попытка добиться равенства при отказе от братства, от элементарных условий индивидуальной свободы.
Догадываться скорее о взаимосвязи, чем о различии, меня побуждает тот факт, что национальные сообщества людей, формирующих собственную судьбу, признали, что наступило время перешагнуть рамки наций и на основе политико-идеологической общности обрести новую идентичность в общности правовой и экономической, — необходимость этого они признали тогда, когда сообщества людей, подчиненных судьбе, изолированные политически и идеологически, израсходовали все интеллектуальные и экономические ресурсы, которые могли быть почерпнуты в практике наднациональной организации социальной жизни, а потому были уже неспособны к созданию новой идентичности. Сепаратизм первых себя исчерпал, универсализм вторых потерпел фиаско.
В 1989 году крушение потерпел не только коммунистический эксперимент, нацеленный на создание путем насильственной экспансии такой — основанной на приоритете равенства — универсальной свободы, которой при этом был лишен индивидуум, а следовательно, не могло быть и братства между людьми; одновременно серьезную пробоину получил и эксперимент, направленный к тому, чтобы на географически и политически сепарированном пространстве организовать социальную жизнь на основе приоритета индивидуальной свободы — в ущерб принципам равенства и братства. На первый взгляд, разница велика — ведь крушение по природе своей казалось экономическим, а пробоина, о которой мы говорим, была по природе скорей политической, а раз так, то по крайней мере один из экспериментов дает основания верить в его жизнеспособность.