Тренинги свободы
Шрифт:
В этих бегло проанализированных и выделенных лишь для примера (в венгерском издании основательно отцензурированных) записях Томас Манн показывает себя знатоком таких культурных взаимосвязей, которые европейская литература и европейская психология до сих пор обходили глубоким молчанием — и таким же глубоким молчанием будут обходить в дальнейшем. Ибо в культуре, в фундаменте которой лежат авторитет и достижения мужских божеств, прямо-таки необходимой и желательной следует считать любовь сыновей к отцам; однако о второй стороне той же самой любви, о любви отцов к сыновьям, полагается — именно в интересах защиты того же самого авторитета — хранить глубокое молчание. Именно в этом пункте эта наша культура заминирована.
Первый том венгерского издания дневников в смысле купюр и урезания идет гораздо дальше. Здесь редакторы подчиняются не культурным запретам, а куда более примитивной потребности. Здесь не только пропадают отдельные фразы в записях, относящихся к тому или иному дню: выпадают целые дни, а то и недели. По моим примерным подсчетам, дневники урезаны едва ли не на две трети, и примерно такие же по масштабам проблемы, чрезвычайно затрудняющие ориентацию в материале, имеются в комментариях. А стало быть, под вопросом оказывается и то, правомочно ли поставлено на титульном листе венгерского издания название немецкого оригинала. Ведь ничего не подозревающий венгерский читатель берет в руки не первый том дневников Томаса Манна, а выборку из этих дневников, сделанную по мало понятным критериям.
Думаю, не я являюсь тем человеком, который должен объяснять ученым мужам, каким полагается быть заботливо отредактированное и тщательно переведенное издание столь значительного произведения. Но я много размышлял над тем, какие принципы могли продиктовать такое невероятное и необоснованное урезание. Антал Мадл, венгерский издатель дневников, говорит лишь, что подборка «стремится в рамках, определяемых объемом, дать такой разрез оригинального материала, который представляет читателю, в сгущенной форме, все существенные линии». Готов согласиться, что подборка очень пропорционально показывает существенные линии — тем читателям, которые знакомы с немецким оригиналом. Ибо пропорциональности она достигает, подчиняясь исключительно тому навязчивому соображению, чтобы, приноравливаясь к хорошо известному, приглаженному, в конечном счете никого не смущающему и ничего не нарушающему образу Томаса Манна, следуя репрезентативным по своему характеру принципам, выкроить из системы исходных зависимостей свой вариант. Свою неверность тексту эта подборка оправдывает верностью репрезентативной личности. А потому данный текстовой вариант избавляет венгерского читателя как раз от той новизны, знание которой позволило бы ему пересмотреть ложное представление не только о писателе, но и о жизненной технике и стилистике целой эпохи. С некоторой строгостью должен сказать: у того, кто читал венгерское издание дневников Томаса Манна, меньше оснований утверждать, что он знает эти дневники, чем у того, кто не читал ни единой строки ни этого издания, ни немецкого.
(1989)
Характер писателя и структура текста
Длина фразы может поведать нам о познаниях автора и о качестве этих познаний.
Что касается душевного склада писателя, скрывающегося за уровнем и за качеством этих знаний, то о нем свидетельствуют скорее структура его предложений и внутреннее членение текста.
Характер писателя выдают абзацы; ведь процесс наблюдения, восприятия, то есть писательского мышления, его ускорение или торможение отражают абзацы.
Связь следующих один за другим абзацев демонстрирует нам, как автор приходит к тому или иному
В структуре текста замыслы и намерения автора связаны с отдельными частями и главами, в то время как более дробные единицы — такие, как фразы, абзацы — связаны прежде всего с наблюдениями и эмоциями.
Способ гармонизации этих элементов и есть характер писателя.
Между радостью и счастьем
Мне был задан вопрос, как соотносятся и чем отличаются друг от друга счастье и радость. Какую можно увидеть связь между радостью и страданием? Как относится христианство к радости?
Все эти проблемы, признаюсь, привели меня в трепет душевный, потребовав недельного напряжения мысли (чуть было не сказал: планомерной работы), в результате чего — увы — как мыслитель я вынужден объявить фиаско.
В моем восприятии, а точнее сказать, в соответствии с моим жизненным опытом, три центральных понятия христианства — любовь, страдание и счастье — находятся в отношениях полного равноправия и взаимности. Взаимность этих отношений нерушима, что означает: ни одно из них не может быть заменено другим. После констатации этого факт культуры мне, в поисках места, которое можно определить для понятия «радость», остается только блуждать в потемках довольно неясных чувств.
Ибо я полагаю, что по отношению к этому понятийному триединству понятие «радость» играет роль подчиненную, в лучшем случае — соподчиненную, то есть между счастьем и радостью, радостью и страданием обнаружить какие-либо отношения взаимности (взаимосвязи либо противоположности) не удается.
Ведь радующийся человек вовсе не обязательно счастлив, в то время как человек счастливый непременно переживает и радость. Страдающий тщетно пытается искать облегчения в радости, ибо спасение можно обрести только в счастье. В свою очередь, счастье — это не кульминация радости, не полное отсутствие страдания, а наиболее полное воплощение любви.
Однако если я положусь на ту часть своего личного опыта, которую питают иные культурные корни, на все то, что в нас осталось от эллинско-римской культуры, то осмелюсь ли я заявить, что между любовью и радостью, любовью и наслаждением нет прямой связи?
И могу ли я, далее, утверждать, что христианство, которое, по большому счету, зародилось в лоне различных культур и религий, по сути своей не связано с принципом радости, не говоря об иудаизме, который не связан с ним по определению.
И могу ли я утверждать при этом, что христианство не связано с этим принципом не в силу культурных корней, а в силу того, что радость не может являться ни предпосылкой, ни средством, а только последствием счастья, которое, будучи в неразрывной взаимосвязи с несчастьем, страданием, находит свое воплощение лишь в самой высокой любви.
Могу ли я утверждать, что радость — всего лишь одно из естественных человеческих чувств и как таковое, хотя и играет определенную роль в культуре, не имеет конкретного религиозного содержания, поскольку не входит в число понятий, имеющих для культуры мифологическое значение.
Могу ли я вследствие этого утверждать, что наблюдаемые в обыденном языке попытки смешать понятия счастья и радости относятся к ряду явлений, способствующих расшатыванию культуры двадцатого века.
И не стала ли подмена, размывание, синонимическое или даже антонимическое употребление этих понятий самым обычным — осознанным или неосознанным — способом избежать страдания?