Третий роман писателя Абрикосова
Шрифт:
Писатель первый от нас уехал. Стол, целая история, не проходил в дверь, пришлось на веревках вытягивать в окно – окна, слава богу, были хоть подвальные, а широченные. Мы стояли вокруг и ржали: как же так? Что, сначала поставили стол, а потом вокруг построили дом? Или его прямо в комнате состолярили? Мы соревновались, кто смешней придумает, а Писатель помогал тащить, чуть не плакал, что могут шарахнуть о кирпичные боковины окна, и прикрывал резные уголки ладошкой. Мы ржали: Писатель бережет орудие труда! Все ржали, весь двор, и принцы, и дворники. Надо сказать, что принцы, то есть жители верхних квартир, никогда не называли нас, детей обслуги, дворниками. Мы – да, случалось, когда, например, наглаженный-наряженный-надушенный, с бантиком на кружевной рубашечке и в круглоносых лаковых ботиночках, восьмилетний внучек усаживался в дедушкин «ЗИС», поддерживаемый за локоток ординарцем в чине майора, – ехать в Детский театр, хотя туда пешего ходу было десять минут, – вот тогда вслед могли присвистнуть: при-иинц! Ну, или иногда в споре: а ты откуда знаешь, принц? Не более того. Но они нас, повторяю, дворниками
А может быть, этого парня звали вовсе не Паша Верещагин. Был еще один – Саша Васнецов, но он, кажется, был как раз из принцев. Жил на втором этаже, я один раз у него в гостях был, сподобился. Ничего не помню – ковер, помню, и белый камин. На ковре железная дорога заводная. И часы в углу – маятник качается и гири блестят. Я спросил: а гири золотые? А он сказал: а ты как думал!
Не помню, убей бог, кто из них кто – потому что фамилии так смешно соединились, Васнецов и Верещагин, известные русские художники, они и в Третьяковке, кажется, в соседних залах висят. Может быть, как раз наш сосед и был Васнецов, а принц, наоборот, Верещагин. Нет, все равно не вспомню. Ну, можно, конечно, попробовать узнать, поглядеть в энциклопедии, был ли тогда такой деятель, Верещагин или Васнецов – но все равно можно напутать. Васнецовых, например, было два художника прошлого века и один современный, а Верещагиных – художник, военачальник и еще физик твердого тела, построил какой-то сверхмощный пресс, но не успел пустить его в работу, умер, и высоченная желто-белая коробка, хоронящая этот пресс, торчит на сорок первом километре Калужского шоссе, справа, если ехать из Москвы, цветом похожая на гору черепов со знаменитой картины однофамильца-художника. Я, когда маленький был, побаивался эту картинку, очень боялся и очень тянуло, она висела на торцевой стене у дальней двери, если идти от Васнецова к Сурикову.
Меж тем писатель, снова приобретя строчную литеру, в тоске и беспокойстве вышел пройтись. Где гулять на Беговой? Ноги сами привели его на Ваганьково. Вдоль кладбищенской ограды стояли красные автобусы. Туристы вбегали в ворота, пробегали по аллеям. Экскурсовод быстро объяснял в мегафон: могила того, могила другого. Жена была против, родители настояли. Хоронила одна любовница, памятник ставила другая. Первая уже умерла. Вот, могила рядом. Теперь сюда – выдающийся русский художник-передвижник. Экскурсий было много, мегафоны перекликались. Кладбище было хорошее, уютное, только народу многовато. Он огляделся – рядом была могила рано умершей девушки: большая, совершенно не надгробная фотография – легкий взгляд и улыбка. Молодой милиционер смотрел на ее светлое личико, опершись локтями на крашеную железную ограду.
– Литературно… – подумал писатель. – Господи, как это все литературно…
В ворота въехал катафальный автобус. Сразу вокруг появилось много людей – очевидно, они уже давно здесь стояли, ждали, и вот теперь собрались вместе. Были старушки, ведомые под ручку очкастыми молодыми людьми, были профессорского вида мужчины с бородами и узловатыми тростями, были умные некрасивые девицы, были полные дамы в шуршащих, специально к такому случаю сберегаемых платьях, мамы что-то шептали детям на ушко, и один такой ребятенок подошел к бородатому парню в соломенной шляпе, поклонился и поцеловал ему руку, а парень перекрестил его и погладил по затылку, а потом достал из саквояжа священническое облачение и на виду у всех облек, так сказать, себя, – и тут вся толпа двинулась вперед и вглубь аллей, тем более что гроб уже извлекли из автобуса и поставили на каталку.
Почти у всех были одинаковые цветы – толстые фиолетовые гиацинты. Сзади шел азиат громадного роста, в белой рубахе непонятного покроя и круглой барашковой шапочке, – тоже, надо полагать, духовное лицо. Он шел медленно – ему неловко было шагать во главе процессии рядом с православным попом, он как будто нарочно замедлял шаг и озирался.
Писатель подошел к нему, извинился и спросил, кого хоронят – не Верещагина ли. Тот покачал головой и назвал незнакомую короткую фамилию.
– Понятно, – покивал писатель. – Царствие небесное.
– А Верещагина завтра хоронят! – сообщил подвернувшийся рядом кладбищенский мужичок, в ватнике и с лопатой. – Уже могилку отрыли по первому классу. Похорон'a будут – ты что! Два оркестра, сто венков! Пал Львовича все уважали! Завтра, в полвторого.
– Я приду, – сказал писатель. – Мы с ним старые друзья, но давно не виделись… А!.. – Он махнул рукой и заспешил к выходу.
Все, все, все.
Нет, еще не совсем. Там в начале был эпиграф – наверное, надо поставить что-то в конце. Пусть это называется «метаграф». Эпиграф был вверху справа – пусть метаграф будет слева внизу:
– Вы отлично держитесь в седле, ваша светлость!
– Рад слышать эту похвалу из ваших уст, лейтенант. Но погодите! Что это за облачко там, у горизонта?
– Дайте бинокль.
РАССКАЗ
Вот тут я зашел к своему приятелю, по делу, совсем ненадолго, а в комнату, где мы сидели, вошел его отец. Поздоровались, и он так, слово за слово, начал рассказывать о своем отце. Не помню, с чего начался разговор – кажется, с похорон. Да, конечно, я только что был на похоронах одного нашего институтского профессора, и мне было очень жалко, что он внезапно умер. Я любил его семинары. Разговор о похоронах, и он – отец приятеля – рассказал, как хоронил своего отца.
Дело в том, что они почти не были
А в этой самой тетрадке, рассказывал отец моего приятеля, было записано несколько случаев из жизни покойного, и среди них один особенно замечательный рассказ. Рассказ сам по себе довольно страшноватый – про то, как он – то есть покойный отец отца моего приятеля – пробирался во вражеский – кажется, в колчаковский – тыл. Дело было в Сибири, в какой-то год гражданской войны. И во вражеский тыл его вез на телеге старый крестьянский дед, вез по одному этому деду известной дороге, заброшенной и заросшей, а потом и вовсе без дороги, какими-то распадками и пересохшими речками, и поэтому пришлось бросить телегу и ехать верхом на лошадях, а под конец, когда они уже пробрались, обойдя все посты и авангарды, в самый глухой и безопасный вражеский тыл, вот тогда-то он – то есть покойный рассказчик – на прощанье застрелил деда-проводника, из соображений конспирации, поскольку во вражеский тыл он пробирался не самогонкой торговать, а выполнять особо важное задание, и очень может быть, что в победе над Колчаком есть и его ощутимая скромная лепта. Даже скорее всего так.
Но, продолжал, переведя дух, отец моего приятеля, в этом рассказе брало за душу не это ужасное, честно говоря, событие. В конце концов, гражданская война, партизаны, Сибирь, и вообще мы ко всему привыкли. Нет, брало за душу именно описание, спокойное и подробное, про то, какая была дорога, и как она потом кончилась, и поехали верхом, и про погоду – какое было жаркое лето, и как сильно грело солнце, и дикие пчелы гудом гудели над высокими синими цветами, и как этот самый дед-проводник что-то рассказывал про ульи – наделать бы, мол, ульев, пасек побольше наставить, и люди были бы сыты медом. И про то, как он, удостоверившись по всем приметам, что добрался до безопасного места и дальше проводник не нужен, отпустил его и застрелил в затылок, так как дело было слишком важное, чтобы остался хоть один свидетель. И главное, сказал отец моего приятеля, в этом рассказе не было никаких сомнений и сожалений, что вот, мол, гражданская война и все такое, приходится, и вообще. Нет! Ничего подобного, даже для приличия, в этом рассказе не было. А впрочем, если человек и в самом деле считал, что должен был и вправе был ликвидировать свидетеля в интересах выполнения особо важного задания, – то какие уж тут приличия и запоздалые объяснения? Это бы только испортило рассказ, сухой и тщательный.