Третья тетрадь
Шрифт:
Однако комната несколько успокоила его: все в ней было привычно просто и привычно бессмысленно. Он выменял эту крошечную однокомнатную квартирку в штакеншнейдеровском [7] доме уже давно, еще до всяких квартирных бумов, когда это можно было сделать просто через районное агентство, самолично порывшись в картотеке. И с тех пор он вообще не отделял свою квартиру от себя самого, ибо это была его первая и, скорей всего, последняя квартира. В ней царил тот же хаос, что и в душе хозяина. Данила, сын серба и француженки, которых советская власть на излете хрущевской оттепели свела в какой-то российской глубинке, с детства был предоставлен самому себе. Мать ушла из семьи, а потом и умерла так рано, что он ее почти не помнил, а отец, пробуя заниматься то журналистикой, то фотографией, то коммерцией и ни в чем не добиваясь успеха, постоянно мотался по
7
Штакеншнейдер Андрей Иванович – придворный архитектор императоров Николая Первого и Александра Второго, автор Мариинского дворца, дворца Труда и многих других зданий и интерьеров. До 1862 года жил в собственном доме на Миллионной улице, где держал литературно-художественный салон.
8
Иоанновский мост – мост через Кронверкскую протоку, от Петроградского острова к Заячьему, к Иоанновским воротам.
Вот и теперь Данила занимался, как и всегда, всем без разбора, держал маленький магазинчик на Гатчинской улице и деньгами совершенно не дорожил, одинаково чувствуя себя независимым и когда они у него были, и когда их не было. Антиквариат давно уже стал для него не просто способом добывать деньги или самоутверждаться, а настоящей жизнью, самой что ни на есть естественной жизнью, и точно так же как другие спят, дышат, едят, занимаются любовью, так Данила искал, покупал, менял, крал, совершая то подлости, то благородные поступки ради какой-нибудь уникальной находки.
Надо сказать, что и дом этот он выбрал по странной, жившей лишь по каким-то своим внутренним законам души, прихоти: когда-то он прочел, что у великого придворного архитектора была дочка, образованная, умная, прелестная, но горбунья. И пусть о ней с уважением и восторгом отзывались Тютчев, Достоевский и даже сам государь император, но одинокое сердце Данилы вдруг с тоскливой ясностью ощутило все, что должна была испытывать эта несчастная горбунья, – и он загорелся. Разумеется, мысль была дикая, но Данила свято верил, что, оказавшись в ее доме, он своим присутствием и, главное, отношением так или иначе поможет этой бедняжке. И неважно, что она умерла сто лет назад, – связь времен не прерывается никогда, а сродство душ и тем более.
Тогда-то он путем долгих осмотров, ходов и доплат поменял свою комнату в коммуналке на эту крошечную квартирку. Потом, добравшись до архивов, он, к своему удовольствию, выяснил, что в штакеншнейдеровские времена здесь находилась именно та часть апартаментов матери, где Елена Андреевна читала и работала, ибо своей комнаты у нее не было. Значит, именно здесь она могла быть самой собой, поверять дневнику или подушке невеселые сокровенные чувства и мысли. И Данила всячески старался теперь ее утешить: он начал собирать вещи середины прошлого века, углубляться в писания того времени и своей жизнью доказывать давно ушедшей умнице-горбунье, что ничто не пропадает бесследно, что все существует и живет, пусть и немного иначе. И плевать ему было, что кто-нибудь, узнав о его странности, покрутит пальцем у виска, – человеческими мнениями он не
Он очень сдружился с Еленой Андреевной и теперь ни за что не променял бы свою гарсоньерку на любую роскошь ни за городом, ни в центре. Впрочем, и денег у него таких не было.
И вот сейчас он с удовлетворением обвел глазами пурпурные обои с вытертыми золотыми завитками, подлинного позднего Михнова [9] на стене, тяжелые зеленые гардины и окончательно успокоился на музейном хаосе столиков и пола со старым персидским ковром. Гардины пока не вспыхнули поднявшимся солнцем, и, значит, было никак не позже пяти утра, что сулило еще тройку-пятерку часов блаженного досыпания, когда хмель уже почти выветрился, но в теле еще осталась приятная расслабленность.
9
Михнов – Михнов-Войтенко Евгений Григорьевич (1932–1988), гениальный русский художник-петербуржец, жил на Петроградской стороне.
– Я, пожалуй, еще посплю, Елена Андреевна, – улыбнулся Данила и, откинув прямые, черные, непокорные волосы, зарылся носом в подушку.
Но гений места не отпускал его, и снова перед глазами заплясала одоевская [10] чертовщина, все эти косморамы, саламандры и княжны Мими. Впрочем, в силу своей откровенной фантастичности они, в отличие от коров и кавалергардов, были не страшны и почти приятны. Данила сладко плавал в мире невольных побуждений, но тут вдруг в этот радужный мир ворвался отвратительный звук телефона. Причем не мобильного, а обыкновенного, пятидесятых годов, позаимствованного Данилой у бывших соседей и стоявшего в самом дальнем углу.
10
Одоевский Владимир Федорович – князь, русский писатель, автор романтических и философско-фантастических повестей.
Данила попытался зацепиться за ножку прекрасной саламандры и не слышать звонка, но саламандра, словно испугавшись резкого постороннего звука, скользко вывернулась и пропала, оставив Данилу один на один с этим жестоким аппаратом. Антиквар попытался еще раз притвориться, что не слышит, но прелесть сна все равно ушла, и он медленно, все еще надеясь, что телефон замолчит, подошел к маленькому эбонитовому чудовищу.
– Вот гад! – пробормотал он, обращаясь не то к телефону, не то к звонившему. – Mille pardon, Елена Андреевна, – бросил он быстрый взгляд на увеличенную фотографию дочери архитектора, ту самую, начала шестидесятых, где горбунья сидит, опершись на руку. Ее свободное платье с рюшами, неуклюже скрывающее горб, ясное умное лицо, а в особенности трогательно маленькие ручки и невинный гимназический воротничок почему-то до слез умиляли Данилу. И, как это ни странно, именно из-за Елены Андреевны он очень редко приводил женщин к себе, довольствуясь гостиничными номерами, а то и сиденьем машины – нечего ей, девице, всякое видеть, незачем обижать и без того обиженную. – Я слушаю.
– Я говорю с Даниилом Дахом, если не ошибся. – Голос был вежливый, но крайне неприятный.
– Именем, конечно, не ошиблись, а вот временем, кажется…
– Если вам нужны формальные извинения, то, пожалуйста, но, думаю, известие, которое я вам сообщу, избавит меня от них.
– Проехали, – буркнул Данила, а затем подумал: «Что за дурацкая манера – сейчас скажет о какой-нибудь коллекции фантиков двадцатых годов, а тон такой, будто речь идет о неизвестном Брейгеле». Впрочем, фантики тоже хороши, Данила уже давно не отказывался ни от чего, правда, не в пять же утра. – Но давайте по возможности покороче, – гнусаво закончил Дах.
– А долго и не получится. Так вот, я надеюсь, вам говорит о чемто словосочетание «тетрадь шестнадцать на девятнадцать, в черном коленкоре, разлинованная для лекций, с записями чернилами и карандашом»?
Ответа не последовало, но говоривший был человеком опытным, поскольку тоже замолчал, а в такого рода диалогах всегда выигрывает тот, кто говорит меньше. Прошло несколько долгих секунд, и по дыханию на том конце провода Данила вдруг ясно почувствовал, что трубку сейчас положат.
– Да, говорит, – нехотя признался он.
– Отлично, я знал, что не ошибся и…
– В таком случае для продолжения разговора я хотел бы услышать и ваше имя, – жестко прервал его Данила.
Неизвестный хмыкнул:
– Григорий Черняк. Все равно большего узнать вам не удастся, да и не нужно.
Данила мгновенно пробежался памятью по всему кругу околоантикварных людей и подобного имени не вспомнил.
– Хорошо. Но она давно и спокойно лежит себе в ЦГАЛИ, равно как и та, что в бордовом сафьяне.