Третья тетрадь
Шрифт:
– Как сотрудника журнала, – усмехнулся он. – Разве неправда?
– Семейный дом – не литературный вечер. Даже Яков Петрович…
– У любезнейшего Якова Петровича, насколько мне известно, сестры не имеется, да-с, – язвительно заметил господин. – И что ты все отстаешь, уже недалеко.
Женщина расправила плечи, тряхнула головой, от которой серебряной коронкой рассыпались капли, и взяла мужчину под руку.
Они шли в глубь проспекта, между деревянных маленьких домиков, среди которых изредка попадались каменные. По обе стороны тянулись заборы, которые еще несколько десятилетий назад служили преградой волкам. Словом, дух тут витал немой и глухой, и было странно, какая необходимость
Наконец, дом по левую руку встретил их желтым светом не простых подсвечников, но канделябров и даже, видимо, люстры.
Женщина повернула лицо к спутнику, и серо-зеленые глаза ее от отраженного света стали почти янтарными. Она порывисто схватила его за руку и остановила.
– Я так благодарна тебе, – прошептала горячо. – Только ты… Только ты мог презреть все эти условности! – На мгновение по мокрому лицу ее пробежала тень. – Но ведь твоя Марья все равно не узнает, да? – Женщина взяла и другую руку и стиснула, крепко прижимая к груди. – О, как сладко, как горделиво сознавать, что мы равны в нашей любви! Я отдалась тебе по первому зову, не спрашивая, не требуя, – и ты точно так же презираешь дикие установления и пережитки! О-о-о! – И она поднесла к губам руки в дорогих, но поношенных перчатках.
Лицо ее спутника неожиданно исказила болезненная гримаса, и он поспешил отнять руки.
– Полно… полно, – невнятно пробормотал он. – Я не стою тебя, право…
Но женщина не слышала слов, ибо уже тянула его к освещенному подъезду с ветхими колоннками.
Однако он не шевелился и только ниже надвинул на лоб шляпу.
– Нам не сюда. Дальше, – глухо проговорил он и поймал женщину за локоть. – Иди ко мне. – Рука тяжело легла на талию.
Она обернулась, замерла, и какое-то время блаженная улыбка еще держалась на ее влажных губах. Потом, обо всем догадавшись, она вспыхнула и тут же мертвенно побледнела.
– Это… Это… Ты не смеешь… я не девка!
Но он уже не слушал и почти насильно тянул ее в один из многочисленных переулков, где в темноте слепо мигал и раскачивался под ветром нелепый розовый фонарь…
Данила изо всех сил пытался выкарабкаться из отвратительного сна, но безжалостные волны сновидения, сливаясь с мутными волнами сладострастия, снова и снова накрывали его с головой, утягивая вниз, где пара уже входила в неказистый домишко с вычурным фасадом. Напротив, как напоминание о крестной муке, нависал старый почерневший забор, верх которого был утыкан большими черными гвоздями.
Молча сунув выбежавшей в рваном салопе старухе деньги, господин потащил женщину по крутой скрипучей лестнице и почти втолкнул в убогую комнатку, оклеенную лиловыми обоями, что продают в Щукином дворе за две с половиной копейки кусок. От окон сильно дуло, и выматывающе лил бесконечный дождь. На шаткой кровати лежало стеганое, дырявое, тоже лиловое одеяло.
Уронив спутницу на кровать, господин зажал ей рот рукой, не сняв перчатки, а второй утонул в мокрых юбках.
– Молчи, молчи, прости… Все знаю, молчи… Ты пойми… Ведь ничего слаще нет, как ужиться в сердце обоим началам… Ты первая моя и последняя…
Женщина, видимо, прокусила перчатку, потому что стоявший на коленях вскрикнул и припал к призывно, невинно и порочно белевшим в темноте зубам…
И от этого крика Дах проснулся, плавая в поту и выплеске иллюзорного обладания не то Полиной, не то Апой.
Данила проснулся с непонятным ощущением облегчения и только через несколько секунд понял его причину: Апа оказалась явно не девушкой, никак не повторив в этом Суслову. И это обстоятельство, в другой ситуации, может быть, несколько разочаровавшее его, сейчас показалось ему спасением.
Дах осторожно скосил глаза на спавшую рядом, запнувшись на том, как называть ее теперь даже для себя: Аполлинария, Полина или все-таки просто Апа? Лицо за минувшую ночь немного осунулось, и глаза запали. Инфернальность, если еще и присутствовала, то скрывалась теперь где-то глубоко-глубоко, проступая лишь в линии рта и тенях. На что она ему нужна такая, без магии той безумной тезки? На что она ему? И облегчение мгновенно сменилось неприязнью. Он тряхнул девушку за плечо.
– Уже восемь. Одевайся, у меня уйма дел. И помни, что ничто никого ни к чему не обязывает. Ясно?
Крыжовник глаз из неспелого стал переспелым.
– Сегодня премьера.
– Поздравляю. Борька мне ничего не сказал. А ты, значит, играешь собаку?
– Там все собаки.
– Понятно. Тем более, давай побыстрее, – и Дах демонстративно ушел на кухню, не накинув халата.
Она села за столик в помятом свитерке на молнии, с нерасчесанными волосами, и Данила в очередной раз подумал, что все эти бесконечные истории о том, как красит женщину ночь любви, – сплошные байки. На самом деле наутро хочется всегда одного – остаться наедине с собой. Он почти брезгливо пододвинул ей кофе.
– У нас десять минут. А скажи, как тебя занесло вчера к ЛИСИ?
– Лиси?
– Ленинградский инженерно-строительный институт. Ах, да, как там нынче? Что-то почти непристойное: СПбГАСУ.
– Я не знала, что это институт. Это был дом, старый дом, честное слово, трехэтажный, и в окнах, которые как арки, горел свет… – Апа задумалась, не донеся чашку до губ. – Ночами всегда горел свет. Я удивилась: такой дом роскошный, а комнатка крошечная, бедная, мрачная, неудобная, негде повернуться. И запах… – Она сморщила нос. – Мерзкий, от папирос, наверное. И дождь все время, как слезы, и мучительное опьянение. Но там была надежда, да, там была надежда! – Апа даже уронила чашку и, закрыв лицо ладонями, горько расплакалась. – Она умерла так быстро… едва начавшись… Господи, что я говорю? – Она на секунду отняла руки от лица и совсем по-детски зачем-то добавила: – И еще жестяночка с черносливом, таким сладким.
Кофе, черным уродливым пятном растекшись по столу, закапал с отвратительно мерным стуком на пол. Данила до боли сдавил виски и, размахнувшись, зло ударил кулаком по столу.
Дьявольщина! Все начиналось сначала. Никакого облегчения, никакой свободы! Идиоту ясно, что она говорит о доме Палибина [135] , ныне застроенного институтом. Да, именно оттуда Достоевский переехал в сентябре шестьдесят первого на Канаву. Значит, она приходила к нему еще туда, туда, и там… «Жестяночка, пастилка, изюм, виноград»! Кофе продолжал мерно капать, сводя с ума, все сильнее сжимая хватку времени. Данила растер пятно на столе ладонью. «Гадай теперь по кофейной гуще», – мысленно фыркнул он. Нет, нет, нет! Отказаться от безумия немыслимо. Плачущая перед ним девочка снова обрела тайну и… соблазн.
135
Дом Палибина – дом на углу 3-й Красноармейской и ул. Егорова, где Достоевский жил с марта 1860 по сентябрь 1861 года.