Третья тетрадь
Шрифт:
– Раньше. Только телефон и знал. – В речи Колбасника появились какие-то странные интонации, от которых Даниле стало казаться, что они сидят не в дорогом кафе, а в грязноватом трактире. Он быстро выпил еще одну рюмку. – И я так рассудил: ежели человек, значит, стоящий и действительно интересуется так, что мочи нет, то он на все пойдет.
– Позвольте, – усмехнулся Дах, тоже невольно впадая в какой-то непонятный тон и с трудом удерживаясь от словоерса [193] ,– но ведь вы мне не в пропасть предлагали прыгнуть и не человека убить, а всего лишь отправиться на
193
Присоединенная к словам буква «с», типа «пожалуйте-с»; употреблялся, как правило, мелкими чиновниками.
Но Колбасник не обратил внимания на упоминание о девушке.
– Это уж ваше дело. Однако подняться в такой час… С меня и этого было достаточно. И приехали ведь, приехали! – Он едва не хлопнул в ладони. – Значит, и правда интересуетесь. Но ведь этого мало, для такой-то ценности – ох, мало! – «Ну наконец-то ближе к делу! – с облегчением подумал Дах. – Конечно, хитрый Колбасник не принес тетрадь с собой, и времени на него потратить придется еще много, но все-таки лед тронулся». – Потом я и про магазин навел справки, и уже совсем, было, надумал увидеться, и пришел…
– Я был в Ивановке.
– В Ивановке?! – ахнул Григорий. – Уважаю, уважаю безмерно, все в мою копилку. Если б я знал, что в Ивановку, то и не раздумывал бы. Но дамочка ваша мне не понравилась ужасно – вот в чем дело. Такой взгляд у нее – ух, пройдошистая! Я бы не стал такую держать. Вот я и решил покамест подождать. Ну а уж потом, когда начались эти ваши попытки на кривой кобыле меня объехать…
Данила налил еще по рюмке, сравнение с трактиром начало приобретать реальность. Окна в кафе открыты настежь, откуда-то доносятся женские взвизги, из задней комнаты, примыкавшей к большой зале, долетает стук бильярдных шаров.
– Я к тому времени о вашем существовании, между прочим, совершенно забыл, и потому ни на какой кобыле объезжать вас не собирался.
– И о тетрадочке, значит, не думали вовсе? – Данила промолчал. Разумеется, он думал о письмах, а стало быть, и о тетради, поскольку Аполлинария, как известно, в своих тетрадях набрасывала содержание писем или просто писала брульоны [194] . Но уж те его мысли никак были с Колбасником не связаны. – И не искали?
194
Черновики, наброски.
– Искал, но совершенно не так, как вы думаете.
– А почем вы знаете, как я думаю?
Дах в сотый раз мысленно разложил перед собой события последнего полугода и обезоруживающе улыбнулся:
– Я думаю, что вы думаете, будто я нарочно подослал к вам девушку, которая стала расспрашивать вас о том, кто такая Аполлинария. Угадал?
– В яблочко. Только если б она просто спрашивала, кто да что, а то ведь она уточняла, мол, бывала ли сия особа в доме Якова Петровича Полонского!
– Вот как?! – Значит, в своих блужданиях Апа добралась и до Николаевской и почувствовала дом…
– Вот так. И ладно бы только это. Но ведь если вы ее посылали, так сказать,
– Ну, раз уж вы так хорошо знакомы с моей биографией, то будьте любезны, поделитесь, откуда же вы ее почерпнули – не из Публички же?
«Действительно, было бы интересно узнать, какая скотина его информировала? Из моих подпольных солдатиков, с которыми мог пересечься в своей маргинальной жизни Григорий, конечно, никто не мог знать ни про какой филфак. Неужели он прежде мотался по антикварным лавкам и вынюхивал?» Ничего хорошего это Даху не сулило, поскольку за подобными личностями всегда начинают следить, подозревая, что у них имеется нечто ценное. «И, может быть, за тетрадкой, если таковая действительно есть у Колбасника, охочусь уже далеко не я один», – сокрушенно подумал Дах.
– Нет, не оттуда. Но ведь мир не без добрых людей.
– До сих пор у меня не было случая считать моих коллег людьми добрыми, – осторожно заметил Дах.
– При чем тут ваши коллеги? – удивился Григорий. – Они уж, скорее, наоборот. А не закажете ли вы еще соляночки и мерзавчика – уж больно приятно поговорить с таким тонким человеком.
Баденский курзал гудел как улей, и было совсем невозможно представить, что в пяти минутах ходьбы раскинулись прелестные, полупрозрачные швабские пейзажи с вечным лепетом ручьев. Не зря названия большей часть местечек заканчивались на бах – ручей: Фоейрбах, Эшенбах, Кюненбах.
Лепетанье этих ручьев, доносившееся даже в раскрытые окна отеля, настраивало на печальный и поэтический лад. И Аполлинария часами лежала, не поднимаясь с постели, бездумно перебирая длинные волосы, опуская в них пальцы, как в ручей. И было все равно, есть ли, спать ли, бродить ли по крошечному городку, как магнитом притягивавшему к себе капиталы Европы и Америки. Ей хватало своих страстей, и все эти рулетки, зеро, руж и нуар вызывали только недоуменную улыбку.
А он, наталкиваясь на эту улыбку, словно стеклом отгораживавшую от него живого человека, бесновался, кричал, доказывал.
– Ты прости, но мне кажется, ты беснуешься так вовсе не из-за своих диких теорий о миллионе или о последней черте, а просто-напросто оттого, что я не позволяю тебе остаться со мной.
Он багрово покраснел.
– О, нет! То есть отчасти да. Понимаешь, ведь игра и женская любовь почти одно и то же: поэзия риска и надежды, леденящая душу и доводящая до восторга, схватка со слепым роком…
– Надоело, Феденька, на-до-е-ло. Это только слова. И особенно у тебя слова. «Все, все превратил он в пустые слова…»