Тревожные годы
Шрифт:
– Если так, то понятное дело, что покойный Савва Силыч должен был тяготиться, получая на свой капитал только пять процентов.
– И как еще тяготился-то! Очень-очень скучал! Представь только себе: в то время вольную продажу вина вдруг открыли - всем ведь залоги понадобились! Давали под бумаги восемь и десять процентов, а по купонам получка - само по себе. Ты сочти: если б руки-то у него были развязаны - ведь это пятнадцать, а уж бедно-бедно тринадцать процентов на рубль он получал бы!
Высказав это, Машенька умилилась и сложила губки сердечком.
– А впрочем, он не роптал, -
– Что же мешало ему в отставку выйти, чтоб распорядиться с капиталом с большею выгодою?
– Ах, как это можно! В последнее время стали управляющих палатами из советников делать - ну, он и надеялся. А как он прозорлив был - так это удивительно! Всякое его слово, все, все так именно и сбылось, как он предсказывал!
– Например?
– Да вот хоть бы насчет земли. Сколько он раз, бывало, говаривал: "Машенька! паче чаянья, я умру - ты непременно земли покупай! Теперь, говорит, у помещиков выкупные свидетельства пока водятся, так земли еще в цене, а скоро будет, что все выкупные свидетельства проедят - тогда земли нипочем покупать будет можно!" И все так именно, по его, и сбылось. Все нынче стали земли распродавать, и уж так дешево, так дешево, что просто задаром. Вот я и покупаю, коли где сходно. Леса покупаю, земли. Леса свожу, а землю мужичкам в кортому отдаю. Ведь им земля-то нужна, мой друг! ах, как она им нужна!
– И выгодно это?
– Так выгодно! так выгодно! Разумеется, и тут тоже надо с оглядкой поступать: какая земля? Коли земля близко к крестьянской околице лежит - ту непременно покупать следует, потому что она мужичкам нужна. Мужички за нее что хочешь дадут: боятся штрафов. Ну, а коли земля дальняя - за ту надо дешево давать, да и то если на ней молодой березник или осинничек растет. С еловым молодятником я совсем земли не покупаю, потому что туго очень эта ель растет, а вот березка да осинничек - самый это выгодный лес! И представь себе, как это хорошо: ведь с первого-то взгляда кажется, что земля это так, ничего не стоящая - ну, рублей по пяти за десятину и даешь. Смотришь, ан на ней, лет через двадцать, уж дрова порядочные будут - за ту же десятину, на худой конец, тридцать рублей дадут! Сообрази-ка теперь: ведь это в шесть раз капитал на капитал - в двадцать-то лет!
Опять умиление и опять губы сердечком. Это было до такой степени мило, что я не удержался, чтоб не спросить:
– Ну, а как насчет вечности, Машенька? не боишься... помнишь, как прежде?
– Нет, мой друг, я нынче совсем-совсем христианкой сделалась! Чего бояться вечности! надо только с верою приступать - и все легко будет! И покойный Савва Силыч говаривал: бояться вечности - только одно баловство!
– Кто же у тебя всеми этими делами орудует?
– И сама, и добрые люди советом не оставляют. Вот Анисимушко - он еще при покойном папеньке бурмистром был; ну, и Филофей Павлыч тоже.
– Какой такой Филофей Павлыч?
– Промптов. Покойного Саввы Силыча друг. Он здесь в земской управе председателем служит. Хотел вот и сегодня, по пути в город, заехать;
Она проговорила эти слова как-то неровно; мне показалось, что даже немного сконфузилась при этом.
– Уж не жених ли?
– пошутил я, - ведь в твои годы...
– Ах, нет! ах, нет! что ты! что ты! да что ж это дети, однако ж!
– продолжала она, переменяя разговор, - ведь мы тебя не ожидали сегодня, по-домашнему были - ну, и разбрелись по углам!
– А много у тебя детей?
– Четверо, мой друг. Старшенькая-то у меня дочь, Нонночка, а прочие - мальчики. Феогност - старший, Коронат - средний, а Смарагдушка - меньшой. Савва Силыч любил звучные имена.
– И ты любишь детей?
– Ах, мой друг!
Она с укором посмотрела на меня, как будто я и невесть какую ересь высказал.
– Только скажу тебе откровенно, - продолжала она, - не во всех детях я одинаковое чувство к себе вижу. Нонночка - так, можно сказать, обожает меня; Феогност тоже очень нежен, Смарагдушка - ну, этот еще дитя, а вот за Короната я боюсь. Думается, что он будет непочтителен. То есть, не то чтобы я что-нибудь заметила, а так, по всему видно, что холоден к матери!
– Извини меня, Машенька, но, право, мне кажется что ты вздор говоришь! Ну, какие же ты могла заметить признаки непочтительности в семилетнем мальчике?
– Ax, не говори этого, друг мой! Материнское сердце далеко угадывает! Сейчас оно видит, что и как. Феогностушка подойдет - обнимет, поцелует, одним словом, все, как следует любящему дитяти, исполнит. Ну, а Коронат - нет. И то же сделает, да не так выйдет. Холоден он, ах, как холоден!
– Это бывает. Родители заберут себе случайно в голову, что ребенок неласков, да и твердят ему об этом. Ну, разумеется, он тоже смекает. Сначала только робеет, а потом и в самом деле становится холоден.
– Ах, нет, не я одна, и Савва Силыч за ним это замечал! И при этом упрям, ах, как он упрям! Ни за что никогда родителям удовольствия сделать не хочет! Представь себе, он однажды даже давиться вздумал!
– Что ты!
– Право! сдавил себе обеими руками шею... весь посинел!
В эту минуту дети гурьбой вбежали в гостиную. И все, точно не видали сегодня матери, устремились к ней здороваться. Первая, вприпрыжку, подбежала Нонночка и долго целовала Машу и в губки, и в глазки, и в подбородочек, и в обе ручки. Потом, тоже стремительно, упали в объятия мамаши Феогностушка и Смарагдушка. Коронат, действительно, шел как-то мешкотно и разинул рот, по-видимому, заглядевшись на чужого человека.
– Ну, вот и молодцы мои!
– рекомендовала мне Машенька детей, - не правда ли, хорошие дети?
Нонночка сделала книксен; прочие шаркнули ножкой.
– Прелестные!
– поспешил согласиться я, целуя всех по очереди.
– Хорошие, послушные, заботливые дети и любят свою мамашу. Не правда ли... Коронат?
Коронат, надувшись, смотрел вниз и молчал.
– Что ж ты молчишь! Любишь мамашу?.. Анна Ивановна! верно, он опять сегодня шалил!
Вопрос этот относился к молодой особе, которая вошла вслед за детьми и тоже подошла к Машенькиной ручке. Особа была крайне невзрачная, с широким, плоским лицом и притом кривая на один глаз.