Тревожные годы
Шрифт:
Я сам помню, как однажды в сумерки, когда отец мой со священником Петром сидели у окна в кабинете, а Голован стоял под окном и все они втроем вели свой разговор, в открытые на этот случай ворота вбежал ободранный Горностай и с криком: "Забыл, подлец!" - при всех ударил Голована по лицу, а тот, тихонько его отстранив, дал ему из-за пазухи медных денег и повел его за ворота.
Такие поступки были никому не в редкость, и объяснение, что Горностай что-нибудь за Голованом знает, было, конечно, весьма естественно. Понятно, что это возбуждало у многих и любопытство, которое, как вскоре увидим, имело верное основание.
11
Мне было около семи лет, когда
На пути к бабушке я остановился на несколько дней в Орле, где тогда служил совестным судьею (*34) мой дядя, который оставил по себе память честного человека. Он имел много прекрасных сторон, внушавших к нему почтение даже в тех людях, которые не разделяли его взглядов и симпатий: он был в молодости щеголь, гусар, потом садовод и художник-дилетант с замечательными способностями; благородный, прямой, дворянин, и "дворянин au bout des ongles" [до кончика ногтей (франц.)]. Понимая по-своему обязательство этого звания, он, разумеется, покорствовал новизне, но желал критически относиться к эмансипации и представлял из себя охранителя. Эмансипации хотел только такой, как в Остзейском крае (*35). Молодых людей он привечал и ласкал, но их вера, что спасение находится в правильном движении вперед, а не назад, - казалась ему ошибкой. Дядя любил меня и знал, что я его люблю и уважаю, но во мнениях об эмансипации и других тогдашних вопросах мы с ним не сходились. В Орле он делал из меня по этому поводу очистительную жертву, и хотя я тщательно старался избегать этих разговоров, однако он на них направлял и очень любил меня "поражать".
Дяде всего более нравилось подводить меня к казусам, в которых его судейская практика обнаруживала "народную глупость".
Помню роскошный, теплый вечер, который мы провели с дядею в орловском "губернаторском" саду, занимаясь, признаться сказать, уже значительно утомившим меня спором о свойствах и качествах русского народа. Я несправедливо утверждал, что народ очень умен, а дядя, может быть, еще несправедливее настаивал, что народ очень глуп, что он совершенно не имеет понятий о законе, о собственности и вообще народ азият, который может удивить кого угодно своею дикостью.
– И вот, - говорит, - тебе, милостивый государь, подтверждение: если память твоя сохранила ситуацию города, то ты должен помнить, что у нас есть буераки, слободы и слободки, которые черт знает кто межевал и кому отводил под постройки. Все это в несколько приемов убрал огонь, и на месте старых лачуг построились такие же новые, а теперь никто не может узнать, кто здесь по какому праву сидит?
Дело было в том, что, когда отдохнувший от пожаров город стал устраиваться и некоторые люди стали покупать участки в кварталах за церковью Василия Великого, оказалось, что у продавцов не только не было никаких документов, но что и сами эти владельцы и их предки считали всякие документы совершенно лишними. Домик и местишко до этой поры переходили из рук в
– А зачем все это они так делали?
– говорил дядя.
– Потому-с, что это не обыкновенный народ, для которого хороши и нужны обеспечивающие право государственные учреждения, а это номады, орда(*36), осевшая, но еще сама себя не сознающая.
С тем мы заснули, выспались, - рано утром я сходил на Орлик, выкупался, посмотрел на старые места, вспомнил Голованов домик и, возвращаясь, нахожу дядю в беседе с тремя неизвестными мне "милостивыми государями". Все они были купеческой конструкции - двое сердовые (*37) в сюртуках с крючками, а один совершенно белый (*38), в ситцевой рубахе навыпуск, в чуйке и в крестьянской шляпе "гречником".
Дядя показал мне на них рукою и говорит:
– Вот это иллюстрация ко вчерашнему сюжету. Эти господа рассказывают мне свое дело: войди в наше совещание.
Затем он обратился к предстоящим с очевидною для меня, но для них, конечно, с непонятною шуткою и добавил:
– Это мой родственник, молодой прокурор из Киева, - к министру в Петербург едет и может ему объяснить ваше дело.
Те поклонились.
– Из них, - видишь ли, - продолжал дядя, - вот этот, господин Протасов, желает купить дом и место вот этого, Тарасова; но у Тарасова нет никаких бумаг. Понимаешь: никаких! Он только помнит, что его отец купил домик у Власова, а вот этот, третий, - есть сын господина Власова, ему, как видишь, тоже уже немало лет.
– Семьдесят, - коротко заметил старик.
– Да, семьдесят, и у него тоже нет и не было никаких бумаг.
– Никогда не было, - опять вставил старик.
– Он пришел удостоверить, что это так именно было и что он ни в какие права не вступается.
– Не вступаемся - отцы продали.
– Да; но кто его "отцам" продал - тех уже нет.
– Нет; они за веру на Кавказ усланы.
– Их можно разыскать, - сказал я.
– Нечего искать, там им вода нехороша, - воды не снесли, - все покончились.
– Как же вы, - говорю, - это так странно поступали?
– Поступали, как мощно было. Приказный был лют, даней с малых дворов давать было нечего, а была у Ивана Ивановича китрать, в нее и писали. А допреж его, еще не за моей памяти, Гапеев купец был, у него была китрать, а после всех Головану китрать дали, а Голован в поганой яме сварился, и китрати сгорели.
– Это Голован, выходит, был у вас что-то вроде нотариуса?
– спросил дядя (который не был орловским старожилом).
Старик улыбнулся и тихо молвил:
– Из-за чего же мотариус!
– Голован был справедливый человек.
– Как же ему все так и верили?
– А как такому человеку не верить: он свою плоть за людей с живых костей резал.
– Вот и легенда!
– тихо молвил дядя, но старик вслушался и отвечал:
– Нет, сударь, Голован не лыгенда, а правда, и память его будь с похвалою.
Дядя пошутил: и с путаницей. И он не знал, как он этим верно отвечал на всю массу воспрянувших во мне в это время воспоминаний, к которым при тогдашнем моем любопытстве мне страстно хотелось подыскать ключ.