Три грустных тигра
Шрифт:
Все глазели на двух блондинок, а наш экстренный стоп послужил предлогом (хотя кому нужен предлог, блондинки сами по себе им являлись: к тому же на этом пятачке — «Марака», а напротив «Кимбо», тут же «Саньон», он же «Сент-Джон» и рядом «Пигаль» — вечно ошиваются самые ушлые и языкастые бабники, кучкуются кто у столба, кто у устричного лотка, у газетного киоска, в одном кафе, в другом, а кто и прямо в дверях «Мараки» и «Кимбо»), и все заулюлюкали, засвистели и стали выкрикивать «Эй, штучка!», «Красотульки», «На нашу долю оставьте чего», «Давай не стесняйся!», и один выдал «Все на выбор!», но лучше всех выступил тот, кто сложил ладони рупором (вне всякого сомнения, это был Бустрофедон, он всегда там бродит, и в голосе слышалась та же холодная хрипотца, что у Бустрофедона, но за толпой я не разглядел, врать не стану), так вот, этот тип, духовный похабник, завопил что есть сил: «По лицу меня пусть гладят только лесбиянки!» — и все-все-все просто полегли на поле брани от смеха, даже Сильвестре, который теперь и вправду влип мордой в стекло (а блондинки уже прошли мимо, уже почти обогнули машину и не подумали остановиться, и я сразу понял, что они не американки и не туристки, а самые настоящие кубинки, и не только потому, что шагали они посреди мостовой, конечно, нет: я понял это так же, как и маэстро Игнасио тридцать лет назад в еще одном, как и Гавана, чужеземном городе — Нью-Йорке: «те, кто не вышагивают грациозно и вкрадчиво, с несравненной осанкой, те — не кубинки») из-за того, что я резко затормозил, и корчился от боли, а я сказал, Ты посмотри, что ты сделал со стеклом, в шутку, естественно, но он не расслышал ни начала, ни конца, оно все в сале с твоего лобешника. Я и сам бы не расслышал, не будь это голос из тех, заслышав которые, если только ты не Улисс и не привязан к мачте, кинешься в воду к акулам или в жидкий огонь или грязь в белом тиковом костюме,
Нет нужды описывать ни рот, ни улыбку Моны Лизы, ни прическу, ни даже лавандовую ленту второй блондинки. Она отличается (если кто-то захочет их отличить) лишь тем, что глаза у нее зеленые, ресницы короче, а лоб не такой высокий — хотя сама она выше. Не гоняй так, говорит блондинка справа, моя знакомая блондинка: теперь, когда она откинула голову назад и в неоновом свете замерцали ее белые, гладкие, сияющие скулы (на лицо нанесено немного масла, чтобы подчеркнуть японскую прозрачность кожи), я узнаю ее. Ливия, отвечаю я, узнал бы тебя раньше, наехал бы, и в «скорой помощи» мы бы с тобой замутили. Она заливается грудным смехом, тряся закинутой головой, как будто полощет моей шуткой горло, и отвечает так же фальшиво, как смеется, Ах, Арсен, ты все тот же: ты не меняешься. Ливия из тех женщин, которые всегда хотят, чтобы ты менялся, как сама она меняет цвет волос. Тебе идет быть блондинкой, говорю я. Этого никогда нельзя говорить женщине (а кому можно, Либераче, что ли?), серьезнеет она все так же фальшиво, кривит влажные губки: стискивает и выпячивает, и делает жест, как будто стукает меня по голове веером: Противный. (Если бы эта сцена, а это именно сцена, происходила на холме Ангела, сто лет назад, Сирило Вильяверде и впрямь увидел бы веер.) Какой вы противный, говорит вторая блондинка, у которой, разумеется, не голос, а эхо. А кто вы такие? интересуется Сильвестре, Анна и Ливия Плюрабелль? Ливия окидывает его своим близоруким взглядом, а потом своим дерзким взглядом, а потом своим взглядом роковой блондинки, а потом своим признательным взглядом, а потом своим чарующим взглядом: у Ливии имеется такой арсенал, что, будь они ручными гранатами, их хватило бы на целый склад в казармах у Батисты. А вы, произносит она, а сама выбирает взгляд для знакомства с незнакомыми знаменитостями, будто вкладывает стрелу в арбалет и на счет «семь» выпускает, и выпаливает Сильвестре в лицо, Наверняка один из друзей Арсена, интеллектуалов, да? Да, говорю я, это Сильвестре Исла, автор романа «Почем звонит колокол». Подружка Ливии на свою беду встревает, Ой, а не по ком? Ну да, отвечаю я, это тоже он написал, это первая часть. Она, обращаясь в основном к Сильвестре, переспрашивает, Нет, что, правда? Правда, отвечает Сильвестре на голубом глазу. Однако следует помнить, говорю я, что он написал обе части под псевдонимом. Ливия считает, что хватит уже, что она должна вмешаться как дружественная держава, и бросает на союзный окоп испепеляющий взгляд и состраивает мину в мою сторону: Милая, взрывается она, ты что, не видишь, он тебя за дурочку держит? Я отвечаю, нет, не за дурочку, а всего лишь за ручку, а хотел бы держать и на ручках. И действительно: она уже давно положила руку на дверцу, а я уже давно накрыл ее руку своей, и вот так мы уже давно сидим-стоим, но отражение Ливии вроде бы этого не замечает. Но когда я заговариваю, она смотрит на мою руку как на свою — и наоборот. Улыбается, Ох и вправду. Высвобождает руку, опускает на несколько дюймов ближе к Ливии и говорит, Боже, ну вы и нахал, глядя не на меня и не на Ливию, а в какую-то срединную точку между нами и Лимбом. Меня зовут Мирча Элиаде. Мы с Сильвестре одновременно подпрыгиваем. Как? Мирта Секадес, повторяет она: мы плохо расслышали, ну конечно. Но мой профессиональный псевдоним — Миртила. Это я подобрала, говорит Ливия. Правда, здорово, скажи, Арсен? Потрясающе, уверяю я с лучшей из своих прежних актерских интонацией, Ты всегда прекрасно подбирала имена, Но не себе, отвечает она, Ливия — мое настоящее имя. Что ж, говорю я, тогда только мне остается представиться. Не утруждайтесь, это уже Миртила, вы Арсенио Куэ. И откуда же ты его знаешь, а это Сильвестре, милая лиловая Миртила? Ох, ну как же, неопределенный жест всеохватывающей оценки современной культуры, взгляд все еще устремлен в Лимб, телевизор смотрю. Сильвестре поясняет нам с Ливией, А, она телевизор смотрит, и обращается к ней, А в кино ты ходишь?
Да, хожу в кино, если только вечером не работаю.
Одна, Миртила? не отступает Сильвестре.
Если не с кем-то, то одна, отвечает Миртила с улыбкой, почти позволившей себе перейти в смешок, а Ливия по-товарищески заливается хохотом: вот ее истинное имя, Солидарная Ливия.
Остроумное создание, говорю я, она напоминает мне шахматный аппарат доктора Мельцеля, не знаю почему, но Сильвестре уже не в состоянии оценить мое остроумие, которое поэтому становится таким же личным делом, как мастурбация.
А со мной ты пошла бы? спрашивает Сильвестре.
Ох нет, отвечает Миртила.
(Мне на ум пришел доктор Джонсон и его речения, всегда открывавшиеся словом «сэр».)
Почему? настаивает Сильвестре.
(Слишком условное наклонение в вопросе, объясняю я — впустую, про себя.)
Ну, скажем, не люблю очкариков, говорит Миртила.
У меня желтые глаза, вдруг сообщает Сильвестре, я присматриваюсь, к тому же в кино я выгляжу почти что красавцем.
Это в каком же фильме? встревает зловещая Ливийская Сирень.
Сомневаюсь, отвечает Миртила, не глядя на Сильвестре.
Она не верит в чудеса, мальчик, говорит Коварная Ливия.
Сильвестре собирается снять очки, но это уже переходит всякие границы (даже с точки зрения Ливии, которая не выносит, если больше чем на десять секунд перестает быть центром всеобщего внимания), и я слышу благословенное гудение, странно, что только теперь, скопившейся сзади вереницы машин, ожидающих, что мы уберемся с середины дороги или поедем дальше, и в переключающемся свете фар (на какую-то секунду кажется, что Ливия сейчас на мировой премьере своего так и не состоявшегося фильма, утопает в обожании среди волн софитов) и гвалте гудков я слышу знакомый,
и продолжающееся, пока мы не сворачиваем на Двадцать пятую улицу. Ну как тебе, спрашивает Сильвестре. Что как, я прикидываюсь, будто не понимаю. Миртила, отвечает Сильвестре и позволяет этому вопросу-невопросу повиснуть над нами, словно откидной крыше или бледному ореолу ночи, и под ним, в его тяжести, мы проезжаем этот темный участок между перекрестками Двадцать пятой и Н и Л и Двадцать пятой, никогда не любил этот пятачок, и уже на оживленном углу у отеля, кафе и пансионов, по которому девушки идут в сторону Радиоцентра, а студенты выпить кофе, я говорю, Миртила? Как женщина? Ничего. Высокая, красивая, но не до отвращения, одета со вкусом, и светофор (хамелеон дорожного движения, твой зеленый — цвет не надежды, но милосердия) не дает мне договорить, я еду дальше по Двадцать пятой и кляну себя на чем свет стоит, слишком мало говорил и слишком много думал о том, что мало говорю, и потому не свернул с этой улицы и вот-вот подъеду к мединституту, и при мысли о том, сколько мертвецов сложено там, за железной решеткой, в ужасающей формальдегидной посмертности, жму на газ. Нет, серьезно, снова пристает Сильвестре уже на авениде Президентов, как она тебе? где мне становится полегче, не от вопроса, а от скверов одной из моих любимых улиц. Придется ответить или он не успокоится и будет доставать меня всю долбаную ночь — за ужином, в кино, за стаканом лимонада или чашкой кофе на углу Двенадцатой и Двадцать третьей, где мы будем провожать взглядами последних простых теток, спешащих в свои, а не в наши, эх, постели, а потом я заброшу его домой и поеду спать, или читать до рассвета, или звонить кому-то, кто согласится поговорить на мою сегодняшнюю утреннюю тему, Куэбернетическую Теорию, — словом, я буду зажат в тисках допроса весь вечер. Уж лучше отвечу, а после пусть Элиа Казан социометафизическими конфликтами в потрясающем цвете «Делюкс» в «К востоку от рая» развлекает его и наталкивает на беспокойные раздумья и являет трогательные видения другого мира, который для него реальнее, чем тот кусок сельвы, который мы только что преодолели без единой царапины, заметной, по крайней мере. Ну ты наивный, говорю, мама дорогая, до чего же ты наивный.
Лифт не работал, и я уже почти развернулся и хотел уйти, но в конце концов решил подняться по лестнице. Только что, едва различая в сомнениях выход на улицу, ослепительное свечение в глубине длинного коридора, точнее, туннеля, я понял, что нахожусь в одной из самых глубоких, темных и извилистых угольных шахт на земле с тремя, нет, все же двумя жилами — одной выработанной (лифт) и двумя еще не совсем (переулок с той стороны дома, где придется орать им в окно, — или же лестница), — и возможностью отдохнуть от воздуха, от вечера: слуховое окно жизни, чуждая и непонятная свободная воля — я ведь сам пришел. Не исключено, что сыграла роль случайная утечка рудникового газа-меланхолии. Зачем я пришел? Откуда-то, вероятно, снизу (хотя внизу вроде бы не оставалось ничего, кроме того помещения, которое Жюль Ветр величал салоном феноменального ветра) донеслись звуки явно не в ответ мне, потому что это были вполне ясно различимые удары молотком. Лифт чинили. Я зашагал вверх по лестнице и почувствовал головокружение наизнанку (бывает ли такое ощущение?): если я что-то и ненавижу сильнее, чем спускаться по темной лестнице, так это подниматься по темной лестнице.
Зачем я пришел к тебе, Ливия Рос? (Это настоящее твое имя или, скорее, Лилия Родригес?) Ты всерьез пригласила меня в гости? Если хочешь, если можешь, ответь честно на оба вопроса и забудь ты про эти проклятые скобки. Я ни за что не смог бы объяснить Сильвестре, почему пересчитываю подошвами эти метафизические ступени и цепляюсь одной рукой (потной) за перила из полированного мрамора, а другой (робкой) тщетно пытаюсь дотянуться до вспотевшей гранитной стены. Видимо, я добрался, потому что невидимыми костяшками стукнул в несуществующую дверь и далекий, берущий за душу узнаваемый голос сказал, или прокричал, или прошептал, Уже иду. Я погрузился в сон о другой двери, других дверях и другом ответе на стук.
Я много чего мог бы рассказать Сильвестре. Например, что познакомился с Ливией Рос, когда она была еще брюнеткой, то есть давно. Меня восхитила белая, прозрачная, живая кожа и порадовали синие глаза и тронули волосы натурального черного цвета, как я думал. Она завладела моей рукой — или, по крайней мере, так долго не выпускала, что я и забыл о ней (я хочу сказать, о руке). Нас представил Тито Ливидо, тогда еще не кинорежиссер, а оператор на телевидении. Когда она перестала улыбаться, встряхивая волосами и покачивая головой в такт музыке и подергивая меня за руку, как в детской игре, когда заговорила, или, может, чуть раньше, когда открыла рот, я понял, что в моей руке сейчас лапы павлина, голос какаду, перепончатая поступь лебедя. Так вы, начала она, значит, пауза для взволнованного вздоха, тот самый, выражение узнавания, Арсенио Куэ? Что тут можно ответить? Нет, я его брат, но мы с ним тезки. Всеобщий, всемирный, всеохватный смех. Пояснение Тито, Арсен у нас отъявленный насмешник, Ливидо. Отравленный подснежник, сказал я. Снова смех, не знаю почему. А вы, молвила Ливия, впервые поднимая свой онтологический веер и легонько ударяя по моей дурной голове, вредный, тоном, претендующим на материнский, очень вредный. Кроме шуток, я не знал, что делать, потому что она до сих пор не отпустила мою руку. Затем, продолжая ту же детскую игру, оттуда, снизу, притянула меня к себе и, склонив голову, чтобы взглянуть на мою левую руку, вкрадчиво проговорила, одновременно давая понять всем кругом, что интерес к культуре ей не чужд, Ой, в точности тем же тоном, что Родриго де Триана, открыв Америку, да у вас там книга! (Знаю, звучит сложновато, но стоило это видеть и слышать: и слышать, потому что, увидев и только, к примеру, сквозь стекло, наблюдатель счел бы картину почти неприличной.) Что за книга? Я показал. Она прочла, словно малограмотная: За-ре-кой-в-те-ни-де-ре-вьев. Последовала гримаса чуть ли не отвращения. Хемингуэй? Вы читаете Хемингуэя? Кажется, я уже как-то говорил, да, читаю. А он разве не вышел из моды? Не исключено, что я улыбнулся: Я в детстве много болел, Тито, ливерный, что-то шепнул ей, и она уже открыла рот как бы для произнесения восклицательного знака без точки, когда я договорил, и теперь наверстываю упущенное. Она широко улыбалась всем своим большим розовым ртом (в тот день она была не накрашена, точно помню), улыбкой давая понять Просто я ТАКАЯ невежественная, но имея в виду, Дорогой мой, вы отстали от книжной жизни, и на самом деле говоря, Извини, интимная пауза, может, перейдем на ты? интимнейшее возобновление.
Давай, ответил я, конечно, и она сжала мою руку в знак благодарности. Спасибо, а она, оказывается, умеет подчеркнуть момент. Протянула другую руку к книге. Дай-ка на секунду, сказала она, мне пора идти, и залезла мне в карман пиджака (тут я понял, что она отпустила мою ладонь, которая беспомощно повисла в воздухе, как во время игры, когда-то кому-то не хватило стула: динамическое напряжение) и вытащила ручку, Я оставлю тебе свой телефон, уже пишет, позвони как-нибудь. Вернула всё (я взглянул на номер невидящими глазами) и улыбнулась улыбкой, классифицированной как Прощай Но Быть Может И До Встречи. Сказала, разумеется, Пока.