Три конца
Шрифт:
– Так-то оно так, а кто твой проект читать будет? Лука Назарыч… Крепостное право изничтожили, это ты правильно говоришь, а Лука Назарыч остался… Старухи так говорят: щука-то умерла, а зубы остались… Смотри, как бы тебе благодарность из Мурмоса кожей наоборот не вышла. Один Овсянников чего стоит… Они попрежнему гнут, чтобы вольного-то мужика в оглобли завести, а ты дровосушек да кричных мастеров здесь жалеешь. А главная причина. Лука Назарыч обидится.
– А ведь ты верно говоришь, – согласился обескураженный Петр Елисеич. – Как это мне самому-то в голову не пришло? А впрочем,
В свою очередь Груздев приехал тоже потолковать о своих делах. По раскольничьей привычке, он откладывал настоящий разговор вплоть до ночи и разговорился только после ужина, когда Нюрочка ушла спать, а они остались за столом с глазу на глаз.
– Надумал я одну штуку, Петр Елисеич, – нерешительно заговорил Груздев, поглядывая на хозяина сбоку. – Надумал, да и страшно как-то…
– Именно?
– Думаю переехать на житье в Мурмос.
– А как же Самосадка?
– Вот я то же самое думаю и ничего придумать не могу. Конечно, в крепостное время можно было и сидя в Самосадке орудовать… А вот теперь почитай и дома не бываю, а все в разъездах. Уж это какая же жизнь… А как подумаю, что придется уезжать из Самосадки, так даже оторопь возьмет. Не то что жаль насиженного места, а так… какой-то страх.
– Ну, это уж вздор, Самойло Евтихыч, – улыбнулся Мухин. – Как-то даже странно слышать от взрослого человека такие детские вещи… Пристанских старух поменьше слушай.
– Да ведь сам-то я разве не понимаю, Петр Елисеич? Тоже, слава богу, достаточно видали всяких людей и свою темноту видим… А как подумаю, точно сердце оборвется. Ночью просыпаюсь и все думаю… Разве я первый переезжаю с одного места на другое, а вот поди же ты… Стыдно рассказывать-то!
– Сделай так: дом на Самосадке не продавай… Все-таки, в случае чего, гнездо останется.
– Это ты верно… – рассеянно соглашался Груздев. – Делами-то своими я уж очень раскидался: и кабаки, и лавки с красным товаром, и караван, и торговля хлебом. Одних приказчиков да целовальников больше двадцати человек, а за каждым нужен глаз… Наше дело тоже аховое: не кормя, не поя, ворога не наживешь.
– Мои совет – переезжать. В Мурмосе будешь жить – до всего близко… Тогда и кабаки можешь бросить. Не люблю я этого дела, Самойло Евтихыч.
– А кто его любит? Самое поганое дело… Целовальники, и те все разбежались бы, если бы ихняя воля. А только дело верное, поэтому за него и держимся… Ты думаешь, я много на караване заводском наживу? Иной год и из кармана уплывет, а кабаками и раскроюсь. Ежели бог пошлет счастки в Мурмосе, тогда и кабаки побоку… Тоже выходит причина, чтобы не оставаться на Самосадке. Куда ни кинь, везде выходит, что уезжать.
Груздев сидел у стола, как-то по-старчески опустив голову. Его бородатое бойкое лицо было теперь грустно, точно он предчувствовал какую-то неминучую беду. Впрочем, под влиянием лишней рюмки на него накатывался иногда такой «стих», и Петру Елисеичу показалось, что благоприятель именно выпил лишнее. Ему и самому было не легко.
– Знаешь,
– Верно, родимый мой! – точно обрадовался Груздев, что причина его недовольства, наконец, нашлась. – Седой волос пробивается, а ровно все еще только собираешься жить.
Ночевал Груздев в сарайной вместе с своим обережным Матюшкой, который днем ходил в Кержацкий конец проведовать брательников.
– Куда они Аграфену-то девали? – спрашивал Груздев сонным голосом, уже лежа в постели. – Ох-хо-хо… А девка-то какая была: ломтями режь да ешь.
– А кто ее знает, куды она провалилась, – неохотно отвечал Матюшка, почесывая затылок. – Куды больше, как не в скиты… Улимонила ее эта Таисья, надо полагать.
Матюшка еще раз почесал в затылке и прибавил, глядя по-медвежьи в сторону:
– И што я тебе окажу, Самойло Евтихыч… Мочеганка-то эта самая, вот которая при горницах у Петра Елисеича… Петр-то Елисеич хоша и старичок, а полюбопытствовал…
– Молчи, дурак! Не наше дело.
– Будь они прокляты, эти самые девки: кто их и придумал… – ворчал Матюшка, укладываясь спать в передней.
Матюшка думал крайне тяжело, точно камни ворочал, но зато раз попавшая ему в голову мысль так и оставалась в Матюшкином мозгу, как железный клин. И теперь он лежал и все думал о мочеганке Катре, которая вышла сейчас на одну стать с сестрой Аграфеной. Дуры эти девки самые…
Груздев, по обыкновению, проснулся рано и вскочил, как встрепанный. Умывшись и положив начал перед дорожным образком, он не уехал, как обыкновенно, не простившись ни с кем, а дождался, когда встанет Петр Елисеич. Он заявился к нему уже в дорожной оленьей дохе и таком же треухе и проговорил:
– Вот что, родимый мой… Забыл тебе вечор-то оказать: на Мурмосе на тебя все сваливают, – и что мочегане задумали переселяться, и что которые кержаки насчет земли начали поговаривать… Так уж ты тово, родимый мой… береженого бог бережет. Им бы только свалить на кого-нибудь.
Петр Елисеич только сейчас понял, зачем оставался Груздев: именно ему нужно было предупредить его, и он сделал это в самую последнюю минуту, как настоящий закоснелый самосадский кержак.
Когда Груздев уже садился в свою кошевую, к нему подбежала какая-то женщина и комом повалилась в ноги.
– Что тебе нужно, милая? – спрашивал Груздев, сморщив брови.
– Самойло Евтихыч, возьми ты себе парнишечка, – голосила какая-то девка со слезами на глазах. – Беднота одолела.
– Сколько ему лет?
– Одиннадцать в петровки будет.
– Ладно, – коротко ответил Груздев, сел в кошевую и крикнул: – Трогай!
Голосившая девка была Наташка. Ее подучила, как все сделать, сердобольная Домнушка, бегавшая проведовать лежавшего в лазарете Тараска.
– Ну, слава богу! – говорила она Наташке. – Сказал одно слово Самойло Евтихыч и будет твой Тараско счастлив на всю жизнь. Пошли ему, господи, хоть он и кержак. Не любит он отказывать, когда его вот так поперек дороги попросят.