Три приоткрытые двери. Исторические зарисовки
Шрифт:
И царь позволил.
В скором времени получила Алена Михеевна тисненую золотом большущую грамоту с подписью самого Николая Второго о том, что может её Алёшенька учиться на военного. Берегли ту грамоту в доме пуще глаза! Сначала на видном месте, потом прибрали тихонько и, до последнего перепрятывали, пока не убрал её, после тридцать седьмого, отец Ефим Михайлович так, что никто больше не нашёл.
А на военного Алексей выучился. Правда, уже после революции, хотя, может, так и лучше. Попал в первые ряды новой, рабоче-крестьнской… За ним и Николай в армию подался. Но от того первого указа что-то видимо осталось. Потому что несли они оба службу, руководствуясь поселившейся в душе
А потом накатилось это тревожное ожидание войны, непонятные, плохо объяснимые исчезновения сослуживцев по ночам, а то и среди бела дня, прямо со службы. И затем, четыре тяжких года, когда при полной бессмысленности и невозможности происходящего, всё стало вдруг кристально ясно – тут враг, а там Родина и семья. И дом отца, где весело звучала когда-то гармонь, в игре на которой Ефим Михайлович был мастер и ходил, приглашенным на все свадьбы, неизменно добавляя: «Я с Лёночкой приду», имея в виду жену, которую сильно уважал. И где в саду вызревали прозрачные, янтарные сливы с куриное яйцо, привезённые местными помещиками Хренниковыми и дарованные своим крестьянам на рассаду…
В непонятные тридцатые отец взял топор и целый день вырубал их, утирая слезы, потому что не мог платить грабительский оброк за собственный вековой сад. Но защищать даже эти пеньки все равно стоило, хотя бы потому, что те сливы здесь когда-то росли, превращая детство Алеши и Коли в одно ароматное лето.
Манюня, наконец, наклевалась маковых зернышек, доела свой бутерброд и хрипловатым детским голоском оповестила:
– Асибо. Монё ийти изя столя?
Она всегда это говорила, приученная к патриархальным ритуалам бабушек и дедушек. И взрослые, тоже уже доевшие, завозились, задвигали стульями, понесли в раковину чашки.
Завтрак закончился. Теперь, скорей, скорей, вернуть в прохладное нутро холодильника масло, варенье и всё, чему там быть положено, в жаркую утробу разогретой духовки поставить коричневую гусятницу, и можно идти в комнату, и, сдерживая нетерпение, включать чудо-приемник!
Николай Ефимович выдвинул стул во главе большого круглого стола, ещё не раздвинутого до максимальных размеров и не готового к приему гостей. Убрал с него вазу с огромным, развесившимся до скатерти, букетом любимой сирени, и по комнате тут же потек густой аромат потревоженных цветов. Запах победы. Запах весенних улиц сдавшегося Берлина, где под забытый уже щебет возвращающихся к людям птиц, так мечталось о таком вот, сегодняшнем будущем.
Хорошо!
В дверь позвонили.
Слышно по шагам, что открывать пошел Володя. А следом тут же пробарабанили Манюнины ножки – всегда бегает смотреть, кто это к ним явился. Потом понеслись приветствия, поздравления, грохот стульев…
Николаю Ефимовичу, как Манюне, бегать не надо. Он и так отлично знает, что пришли соседи. На весь подъезд телевизор только у Афанасьевых, и сейчас в этой комнате образуется целый зрительный зал. Все со своими табуретами и, разумеется, с подношениями. Как без этого?! Уж чего-чего, а собственного сада у Фаины Фёдоровны и Николая Ефимовича нет. Зато соседи имеют. Дом у них ведомственный, заводской, им за городом большие угодья под сады выделили. Так что, пока мужчины в комнате переставляют стол и готовят сиденья, женщины несут на кухню Фаине Федоровне, кто миску редиса, кто первые цветы, кто свежую зелень. У них так уже заведено. Хоть в будни, хоть в праздники, кто из сада возвращается, обязательно притормозит у пятьдесят восьмой квартиры. Надо и картошкой молодой угостить, и первыми ягодами, и яблоками по осени.
– Не началось ещё, Николай Ефимович?
– Нет, нет, только включил. Прогревается.
Все уже перездоровались, пережали друг другу руки и теперь сидят притихшие, волнуются. На увеличенном линзой крошечном экранчике Мавзолей и Красная Площадь. Многие никогда её такой, дышащей, не видели – только на картинках – поэтому сейчас не могут сдержать нервных смешков. Неужели правда? Неужели такое возможно, и они, никогда и не мечтавшие, увидят своими глазами и будут, словно причастны…
С экранчика хрипло и ветрено затрубили далекие фанфары. Все подались вперед, скрипя стульями и табуретами.
Началось!
Фаина Федоровна прекрасно знала, что муж сейчас повторяет про себя все команды, звучащие на площади.
– Р-равняйсь! Смир-рно! Равнение на…
Да, когда-то он тоже командовал таким парадом, только в Вильнюсе, куда вернулись после войны к месту прерванной службы. Там тогда ещё польский полк стоял, который в параде тоже участвовал. Май в тот год выдался жаркий, и несколько польских офицеров упали в обморок прямо на площади. Оказалось, что для стройности они носили под мундиром корсеты и слишком сильно затянулись.
Тем же вечером в пехотном училище состоялся офицерский бал. Кто-то из штабных попытался рассмешить Николая Ефимовича остротой по поводу «хилых поляков», но, вместо ожидаемого смеха, чуть не получил взыскание.
Она покосилась на мужа. Сидит, беззвучно шевелит полными губами, повторяя за маршалом:
– Здравствуйте товарищи… Поздравляю вас с двадцатой годовщиной Великой Победы!
Прекрасно знала Фаина Федоровна, что дело тогда было не только в достоинстве победителя. К полякам Николай Ефимович относился особо по двум причинам. Во-первых, за то, что спасли его жену и дочь, а во-вторых, из-за матери Фаины – Анны Николаевны Алисовой, которая происходила из польского рода Целиковских, и которую Коля всегда уважал.
Этой войне Анна Николаевна отдала троих сыновей – Михаила, Виктора и Владимира. Михаил освобождал блокадный Ленинград, где и умер от ран в полевом госпитале, Виктор и Владимир пропали без вести. А четвертый, Коленька, который всего на десять лет был старше внучки Ниночки, всю войну был при них. Даже когда немцы угоняли из захваченного Воронежа всех его жителей, не успевших уйти раньше.
Помог конвоир – старый немец, который немного говорил по-русски. Сначала сделал вид, что не заметил Колю за спинами пожилых родителей, и того не увезли в Германию с остальными юношами и девушками. А потом, когда их гнали через Украину, и у Федора Фёдоровича совсем распухли больные ноги, посоветовал ему напроситься где-нибудь здесь на работу. Тогда, дескать, оставят и дальше не погонят. Так и осел на всю войну Фёдор Фёдорович с женой и сыном в Белой Церкви под Киевом сторожем при каком-то складе.
А по Красной площади уже маршируют первые полки.
– Ай, хорошо идут! Да, Николай Ефимович?
– На «отлично» идут! Не придерёшься.
Сам он всю жизнь в пехоте. Нашагался. Пусти сейчас его со всеми товарищами-сослуживцами на эту площадь, прошли бы не хуже.
Все. И, кто сегодня в гости придет, и кто по другим городам-весям сегодня празднует, и кто остался в бездонном водовороте тех четырех лет
Концентрированная жизнь. У каждого, сидящего здесь, кроме, разумеется, Манюни, те военные годы, как узел, завязанный на судьбе. Теперь всё только «до» и «после», «в обход» ни у кого не получилось