Три прозы (сборник)
Шрифт:
Она была странная и всегда говорила о вещах, которых я не понимал. Сядет медленно на свой стул перед зеркалом и начинает говорить, что вот там, в зеркале, она ненастоящая, а когда-то была настоящая и хорошенькая. Я киваю, но она видит, что я не верю, и начинает показывать старые фотографии. А мне на них запомнились только гондолы. Она рассказывала, как гондольер ведет свою гондолу в узком канале и отталкивается ногой от стен домов.
Один раз сказала:
– Нужное забываю, а вот этот жест, как гондольер отталкивается ногой, помню.
Она часто говорила мне что-то, а потом прибавляла:
– Это ты сейчас не поймешь. Просто запомни.
И вот я запомнил про жест гондольера, и понял про важность ненужного только сейчас.
А еще помню, что я спросил ее о чем-то, а она ответила:
– Вот почему!
Притянула меня к зеркалу и прижалась щекой к щеке.
Вопроса совершенно не помню, а вот ее ответ запомнился: мы смотрим оба в зеркало – и я вижу мое семилетнее лицо и ее морщины, старую дряблую кожу, волосы над губами и на подбородке, кустистые брови, чувствую ее неприятный старушечий запах и хочу поскорее вырваться, но она крепко держит мою голову.
Я вернулся домой после летних каникул, а ее уже не было. Мне сказали, что она уехала. Я тогда поверил.
А сейчас подумал – где теперь те два ведра воды, которые она носила в своих забинтованных ногах? Может, смешались с волнами Пейхо?
Перечитал и подумал: как та старуха, о которой никто, наверно, кроме меня, и не помнит, попала к нам с тобой сюда? Неважно.
Важно только, Сашенька моя, что мы вместе. И ничто нас разлучить не может.
Я ведь за тебя отвечаю! Поэтому я не могу просто так исчезнуть – ведь кто-то должен заботиться о тебе, любить тебя, думать о тебе, переживать, радоваться за твои удачи, делить несчастья. Вот видишь, мне никак нельзя пропасть!
Только сейчас, в такой дали от тебя, родная, понимаю, как мало я тебе говорил о своей любви, о том, как ты мне необходима! Я держусь за тебя, как за саму жизнь. Это трудно объяснить, но то, что я еще дышу, вижу, – все это только потому, что я тебя люблю.
♥
Володенька!
Не очень представляю себе, как тебе это объяснить,
Я выхожу замуж.
Сегодня он сделал мне предложение.
Было очень смешно – мы пошли в ресторан, и так получилось, что он в дверях пропустил меня вперед, там вращающиеся двери, и я хотела что-то сказать и отвела голову назад, а он в это время наклонился ко мне, и я ударила его затылком в нос. Бедный, у него пошла кровь. Так и просидел весь торжественный ужин, задрав голову, с кровавой ваткой в носу.
Сказал, что уже подал на развод.
И проверил, настоящие цветы в вазочке или бумажные. Потом спросил:
– Да?
Я кивнула.
И вышла в туалет.
А там было открыто окно и слышен шум дождя, с утра собирался. Мыла руки и думала: «Что я делаю? Зачем?»
Тут вошла какая-то женщина, лет под сорок, стала подводить глаза. И бормочет:
– А я не хочу брать себя в руки!
Потом стала душиться: прыснула из флакона вверх и встала под это облако.
Красила губы помадой и косилась на меня в зеркало. И, наверно, прочитала в моих глазах, кем она для меня была – старой, увядающей, которой уже не поможет никакая на свете помада.
Вернулась к столику, и все смотрели на нас. Особенно официанты – насмешливыми глазами.
Он говорил о бездомье, что разве можно тщательно отделывать купе случайного вагона, в котором всего-то предстоит провести ночь между пунктами А и Б?
От меня пахнуло ароматом той, из туалета, и он захотел сделать мне подарок, после ресторана пошли выбирать духи. В магазине он перепробовал, наверно, все, что там было, брызгал мне на запястье, задирал рукава, а когда на руках кончилась свободная кожа, на шею, потом уже и себе – и каждый раз морщился и говорил, что это запах не мой, а какой-то чужой женщины. Так ничего и не выбрал. А я шла по улице как в толстой шубе из запахов, и меня начало тошнить.
Я все еще не сказала тебе главного – я жду ребенка.
Вот написала эти слова – я жду ребенка, – а хочется еще их написать.
Я жду ребенка.
Все время представляю себе, какой он. С тыквенное семечко. С мочку уха. С наперсток. Со скомканный чулок. Девять сантиметров, сорок пять граммов. В книге рассматривала фотографию – уже хорошо виден позвоночник, можно даже пересчитать позвонки.
Мама рассказывала, что, когда носила меня, ей страшно хотелось всего горького, и папа называл ее – моя горькоежка. А я чиркаю спичкой по коробку и лижу его горячий наждачный бок. Мы так делали когда-то в детстве. Ужас? А еще пожираю халву. Откроешь только пачку, а уже только крошки остались.
И еще я подумала вдруг, что именно поэтому мир не мог быть сотворен. Я имею в виду, как мне, а вернее, кому-то во мне, хочется внюхивать в себя запах чиркнувшей о коробок спички. Чтобы сотворить это – никакого воображения не хватит, должно быть знание. А это могу знать только я. Понимаешь, есть детали, которые никакой творец не может придумать. Их можно только увидеть, испытать, вспомнить.
У меня зверский аппетит, но все извергается обратно. То утром, как по часам, а то среди дня на работе. Теперь все время чувствую свой плохой запах изо рта. Один раз не добежала – зажала рот ладонью, но все вырвалось и прыснуло сквозь пальцы. Стыдно было ужасно, хотя чего тут стыдиться?
А у самок животных при беременности не бывает рвоты, только у человека. Мы вообще неудачные животные – во всем, даже в этом.
Так изматывает, что иногда просто лежу часами с тазом около кровати. Жду и боюсь.
Коплю в себе плоть и считаю луны.
Я чувствую, как становлюсь другой. Движения плавны. Глаза блестят. Сонливость сладка. Глаза устремлены внутрь. Зачем нужен видимый мир, если внутри меня зреет невидимый? Зримое куда-то отступает, тушуется. Готовится уступить место еще незримому.
У меня удивительное ощущение, как будто я участвую в образовании новой планеты, которая от меня в свой положенный срок отпочкуется, будто я – сестра жизни и вообще близкий родственник каждому дереву. Но так ведь и есть. Треплю Доньке загривок и думаю: псина моя, у нас ведь с тобой общий белковый предок, понимаешь? Она понимает! Вот у нее пупок и у меня. И мы этим пупком связаны. Чешу ей пузо, и она счастливо машет хвостом. И я вместе с ней битком набита счастьем, только хвоста нет, чтобы так же радостно стучать им по паркету!
Донька смешная, глупая, указываешь на что-то вдаль, а собака смотрит на палец. Еще она любит, когда я сброшу с уставших ног босоножки и прилягу, тогда она пристроится и лижет мне пальцы. Так щекотно! И язык у нее шершавый.
И главное, в этом живом сгустке во мне ведь уже зреет и следующая жизнь, и еще следующая, и так без конца. Я просто нашпигована будущими жизнями! В школе все никак не могла представить себе бесконечность – а она вот здесь, под ладонью.
Смотрю на женщин вокруг, и кажется странным, что, имея такую возможность, они ходят пустопорожними.
И еще странно – я другая, а в зеркале привычное отражение. И живот пока не начал расти.
А по ночам просыпаюсь в поту от страха – что родишь что-то не то. Лежишь и пытаешься забыть, как нам показывали кусок мяса с шерстью и зубами или полумладенца-полукамбалу с глазами на одну сторону.
И от этих страхов наутро дурнеешь. А мама сказала в утешение, она ведь у меня всегда найдет, что сказать хорошего:
– Смысл цветка – любого – только в том, чтобы он увял и осталась невзрачная коробочка с семенами.
А отец, как напьется, звонит, просит, чтобы я не бросала трубку, и радуется, что станет дедом. Плетет невесть что:
– Смотри, а я вот захочу, тоже нарожаю, и будет у меня внук старше, чем собственные дети! Ты мне мальчишку рожай!
Говорю, что мне некогда, и вешаю трубку.
Еще мама мне подарила лифчик с большим крючком и к нему пояс с застежкой, передвигающейся по мере увеличения срока.
Все время дает советы:
– Если заметишь муть в моче, сразу обращайся к врачу! Когда я носила тебя, у меня появился белок.
Я задумалась о чем-то и стала грызть заусенцы, а она звонко шлепнула меня по руке, как в детстве.
Странно, когда она начинает меня успокаивать, что все будет хорошо, мне становится только тревожнее.
Его мастерская теперь наше бездомье.
Хожу и учусь всему заново – вот здесь чайные ложечки, вот здесь чайник, а где чай? Вернее, приручаю его нежилье.
Странствую по ящичкам буфета – мое свадебное путешествие.
И каждые сорок пять минут слышен школьный звонок со двора.
И еще все время доносится стук – в соседнем ателье работает скульптор. Бьет молотком по резцу с утра пораньше. Взял книжку почитать, а вернул всю в каменной пыли.
Сонечка приходит к нам два раза в неделю. Он сказал ей, что у нее скоро появится сестренка или братик. Она решила, что братик. И каждый раз спрашивает:
– Как там мой братик?
Смеюсь:
– Хорошо!
Он водит ее в балетную школу. В прошлый раз и я с ними пошла. Она держит его за руку, а мне руку не дает. Спрашивает его:
– Значит, вы с мамой уже больше никогда не поженитесь?
Объясняет ей, что теперь он все время будет жить не дома.
А она:
– Папа, но я для тебя все равно самая-самая?
– Да.
И посмотрела на меня с победным видом.
А в первый раз я пошла с ними туда еще в начале весны, ветер был уже с сырцой, но еще к вечеру подмораживало. Наступаем на подернутые льдом лужи, и хруст радостный. А перед тем как треснуть, тонкий лед еще ноет.
Пришли в танцкласс с морозца, а балетные тапочки холодные. Он поднес ко рту и дышит в них, согревает.
И мне тоже вдруг так захотелось заниматься балетом! Ну почему в детстве меня мама не отдала в балетную школу!
Шарканье ног. Шуршание муслина. Девочки сидят рядами на полу в коридоре, натягивают шерстяные гетры на шелковые чулки. Преподаватель – бывшая балерина – пробирается с прямой спиной по коридору, переступая через их ноги. Родители и бабушки с шубами рассаживаются по стенкам. Аккомпаниатор греет руки на батарее. Начинают.
– Выше подбородок! Тяни носок! Носок! Спина прямая! Ноги должны быть прямые, как циркуль! Спина! Голова! Не высовывай язык!
Пять позиций – пять аккордов. Замерли в пятой позиции.
Смотрела на них, и так жгуче захотелось стать маленькой, легкой и делать упражнения у балетной палки, начиная с азов, все позиции, плие, препарасьон! Обязательно отдам ребенка в балет. Может быть, будет девочка. Хотя какая разница! Я уже его или ее люблю.
Особенно им всем там нравилось делать реверансы.
А вчера он занимался с ней дома и объяснял перспективу, он очень здорово умеет все объяснять:
– Смотри, перспективой держится мир, как картина веревочкой, подвешенной к гвоздику. Если бы не тот гвоздик и веревочка – мир бы упал и разбился.
И вот я смотрю, она взяла картинку в каком-то журнале и от всего проводит карандашом линии по линейке – к одной точке. От каждого стула, цветка, руки, ноги, глаза, уха уходили такие веревочки к одному гвоздику. Я подошла и говорю ей:
– Как у тебя здорово получается!
А она отвечает:
– Знаешь, что такое цыганский браслетик?
– Нет.
– Сделать?
– Ну, сделай.
Взялась обеими руками за мое запястье и как крутанет в разные стороны. Я чуть не взвыла от боли! Кожа горит, красная полоска.
Улыбнулась ей.
Это она борется со мной за него.♠
Сашенька моя!
Как мне стало тепло и хорошо, когда написал твое имя на первой строчке – Сашенька!
Как ты там? Что с тобой? Все время думаю о тебе. И так радостно знать, что ты тоже в твоих мыслях все время со мной!
Знаю, что думаешь обо мне, переживаешь. Не переживай, родная! Вот, раз я пишу эти строчки, значит, ничего со мной не случилось! Пишу – значит, еще жив.
Когда только ты получишь это письмо? И получишь ли? Но ведь знаешь, как говорят: не доходят только те письма, которых не пишут.
Ты, наверно, пытаешься себе представить, что со мной, как я теперь выгляжу, что я ем, как сплю, что вижу кругом. Что ж, пока выдалась свободная минутка, постараюсь описать тебе наше тут житье-бытье.
В первые дни, я писал тебе, шли все время бои, а сейчас затишье, иногда только слышатся артиллерийские перестрелки.
По-прежнему мучит нестерпимая жара, но теперь поднялся сильный ветер, настоящая песчаная буря. Мелкий песок приносит из пустыни Гоби, и все предметы покрываются слоем этой желтой пыли, она проникает в палатки, еда все время скрипит на зубах. Пыль в глазах, в ушах, за воротником, в карманах – отвратительно.
Хочется дождя, но ему устав не писан. Все тут мечтают о дожде – можно было бы набрать чистой воды. Наши солдаты выкупались в Пейхо – появилась сыпь по всему телу. Доктор сказал, что от трупной жидкости. В вырытых колодцах воды мало, и
Все время прибывают новые части, и наш лагерь растянулся уже на версту. Его разбили на полях гаоляна, но сейчас все это вытоптано.
Теперь опишу тебе, что вокруг.
С южной стороны виднеются развалины китайских деревень. Жители разбежались, и среди обгорелых стен бродят свиньи и собаки, на которых иногда охотятся наши солдаты. Хуже всего собаки, они совершенно одичали и с яростью бросаются на всех. Вообще деревни здесь грязные, нищие.
На переднем плане – несколько рощиц. На фоне зелени белеют палатки, поставленные правильными рядами. Лошади длинной цепью стоят на коновязи, мотают головами – над ними тучи мух.
В штабной палатке шумно. Сюда натащили циновок из соседних разрушенных фанз. Вместо столов – ящики из-под снарядов. Только что вскипятили чай, говорят, что это единственное, что помогает пережить зной.
А прямо передо мной лазарет. Я тебе уже писал об этом невеселом соседстве.
Слева между палатками вижу, как дальномерщики возятся около своей треноги с призматической трубой.
Справа от меня чуть наискосок солдаты чистят винтовки под холстинным навесом. Оттуда доносятся запахи смазки, металлический скрежет шомполов и щеток, которые протягивают через стволы.
Еще дальше кухня. Сегодня там при мне забили корову. Когда вывалилась целая гора внутренностей, удивился, как они все в ней помещались. Неужели и в нас столько всякой требухи? И во мне? Все это закопали – вместе с глазами. У коров, оказывается, огромные глаза – с яблоко.
Но чаще мы питаемся кониной. По вкусу она напоминает говядину.
На самом краю лагеря роют новые ямы, подальше. А то устроили уборные, не подумав, и от них идет по ветру невероятная вонь.
Сашенька моя, не думаю, чтобы тебе все это было интересно. Но теперь это я.
Посредине бивака, там, где кухня и большая палатка, отведенная под офицерскую столовую, возвышается большой земляной курган, а кругом везде разбросаны холмики пониже. Ты улыбнешься, но мы в самом прямом смысле этого слова живем на кладбище.
Могильные холмы у них всюду, они сплошь покрывают все окрестности Тяньцзиня. Кирилл Глазенап мне все рассказал. Дело в том, что у них нет кладбищ, как у нас, а на каждом поле, обрабатываемом отдельной семьей, непременно отведен уголок предкам. Они мертвых не зарывают, а, наоборот, делают небольшую присыпку на земле, на которую ставят гроб и засыпают его сверху. Получается конусообразный холм, величина которого зависит от величины гроба и от важности покойника. Холм этот снаружи обмазывается смесью глины и соломы, так что получается что-то вроде киргизских юрт. У них считается, что предки помогают своим внукам. Так и есть – наши солдаты очень не любят эти могилы, потому что каждая из них представляет готовое укрытие для стрелка. Приходится все время быть настороже.
А еще солдаты, которые по многу часов проводят в секретах, говорят, что тут много змей, но мне пока ни одна тварь не встретилась. Не помню, рассказывал тебе или нет, как мальчишкой в лесу схватил охапку хвороста для костра, а из нее выскользнула и шлепнулась на землю гадюка. После этого страхи всю жизнь. И без ползучих гадов тут достаточно всяких мелких неприятностей – лезешь в карман за куском сахара, а там полно муравьев.
Увы, затишье для нас, а не для смерти. Приходится хоронить по-прежнему, почти каждый день, но теперь крестов не ставим и стараемся сделать так, чтобы могила была незаметна. Ту первую братскую могилу, о которой я тебе писал, ночью китайцы разрыли и тела разбросали, изуродовав их. Так они нас ненавидят. А заметили это наутро, потому что часовой из сторожевого охранения увидел собаку с отгрызенной человеческой кистью в зубах.
Из города ушел вниз по реке к Таку буксир с двумя баржами, наполненными беженцами из Тяньцзиня. Измученные женщины, дети, скарб. Бросилась в глаза клетка с попугаем.
Спешно ремонтируют пути, чтобы можно было подвозить снаряжения и людей. Паровозы все испорчены, их пытаются привести в порядок американцы и наши железнодорожники. Телеграфная команда восстанавливает связь, но ничего не хватает, прежде всего столбов, а вместо изоляторов используют бутылки.
Иногда общаемся с союзниками – с каждым днем сюда прибывают все новые части. Наши офицеры пригласили вчера в гости японских. Один японец, довольно сносно говорящий по-русски, заявил, когда речь зашла о трудностях борьбы с ихэтуанями:
– Доблесть китайцев состоит вот в чем! – и положил руку на стол, усеянный мухами, которые, конечно, улетели. – Видите, а теперь я убрал руку, и мухи возвратились. Ихэтуани – то же, что эти мухи. Они убивают нас из-за прикрытий, а когда мы идем в атаку, они скрываются, чтобы возвратиться.
И он очень ловко прихлопнул ладонью несколько мух.
Надо сказать, японцы поражают своей необыкновенной дисциплиной и фаталистическим бесстрашием. Может, поэтому у них и потери самые тяжелые. Ими командует генерал Фукусима, знаменитый своей поездкой из Петербурга во Владивосток верхом. Японцы смешно маршируют каким-то связанным шагом.
Вообще мы тут представляем собой довольно живописную компанию.
Американцы похожи из-за своих широкополых мягких шляп на лихих ковбоев. Они дерутся тоже хорошо, но дисциплиной не отличаются. Смотришь на них и чувствуешь себя в каком-нибудь из романов Майн Рида.
Настоящих французов мало, здесь только зуавы, наспех присланные из Индокитая. Они мало похожи на регулярные войска и очень воинственны.
У англичан здесь сипаи – высокие, стройные, в желтых и красных тюрбанах. Во главе каждой роты стоит непременно английский офицер, а офицер-сипай, подчас втрое старше своего командира, исполняет должность младшего офицера. Не думаю, чтобы англичане могли твердо опереться на них. Сипаи отдают честь, прикладывая руки к чалме и к груди.
Австрийцев здесь всего несколько десятков человек, но зато национальные флаги их такой величины, что одним можно покрыть всех сразу.
Италию представляет рота берсальеров – альпийских стрелков. Все точно сняты с картинки «Живописного обозрения». Шляпы с петушиным пером, голые икры, маленький карабин в руках. Всем улыбаются.
Сегодня видел немцев в неуклюжих коричневых куртках. Одному стало плохо под палящим солнцем, товарищи оттащили его в тень и обмахивали. Вообще, от жары здесь часто падают.
Иногда мне все это напоминает какой-то странный маскарад – все эти формы, наряды, каски, чалмы. Раньше ведь люди переодевались для карнавала, чтобы обдурить смерть. Это то, что мы здесь делаем?
Еще бросается в глаза, что отношение между союзниками самое дружелюбное, даже у солдат. Да и как может быть иначе, если им приходится делить одни лишения и опасности и в бою выручать друг друга?
Знаешь, что замечательно? Вот мешаются здесь с нашими фуражками белые шлемы англичан, синие круглые головные уборы французов, германские каски, чалмы сипаев, задорно загнутые шляпы американцев, маленькие белые фуражки японцев – и приходит ощущение, что есть действительно единая человеческая семья, и все войны, которые вели наши предки, ушли в прошлое. Наверное, мы на последней войне.
Иногда, когда свободен от дежурства, захожу к раненым посидеть и послушать их разговоры. Сегодня в одной палатке обсуждали артиллерию. Командир второй батареи Ансельм, которому раздробило локоть и осколком изуродовало нос – он остался практически без руки и с обезображенным лицом, но еще радуется, что так легко отделался, – так вот, он рассказывал, что китайцы стреляют из новейших крупповских орудий бездымным порохом, с позиций, совершенно закрытых железнодорожными насыпями, и из-за городского вала – отыскивать их чрезвычайно трудно.
Удивительно смотреть, как человек с забинтованным лицом, отныне урод на всю жизнь, с истерзанным телом, не поддается унынию, а еще находит в себе силы смеяться и поддерживать других раненых. Поневоле приходит мысль: а смог бы я так?
Особенно отличаются большой выносливостью при ранах казаки. У одного амурца, урядника Савина, раздроблена челюсть и язык распух до того, что не помещается во рту, а он еще пытается улыбаться над тем, что его обвязали точно бабу.
Помнишь, я писал тебе о Рыбакове, у которого были перебиты ступни. Ему ампутировали одну ногу по колено. Он говорит, что чувствует ее. А я, когда думал о нем, представил себе, что, наверно, после смерти человек вот так же чувствует свое тело, которого больше нет.Приносят каждый день новых раненых. Сегодня – счастливое исключение. Все живые еще живы и невредимые – еще невредимы. А вчера ночью принесли посланного связного, говорят, что он попал под огонь случайно – наш часовой принял его в темноте с перепугу за лазутчика. Носилок не было, и беднягу притащили на снятой в разрушенном доме двери. Его ранили в пах. Он ужасно страдает. Страдание усиливает сама мысль, что он, может быть, умрет от нашей же пули, а не от руки врага. Боятся, как бы у него не началось заражение крови. Вообще от этого умирают чаще, чем от самих ранений.
Мне полюбился злюка Заремба, наш доктор. Когда у него хорошее настроение, он начинает всех смешить своими рассказами о том, как работал несколько лет при нашей миссии в Пекине. Он понимает немного по-китайски. Сегодня за чаем он вспоминал, как однажды пришел к нему молодой китаец и объяснял что-то про болезнь матери. Заремба дал ему лекарство, а тот не понес матери, а сам поспешил выпить его на месте. Молодому человеку вовсе не показалось странным, что мать должна выздороветь от лекарства, принятого за нее сыном! Это дает какое-то представление об уровне развития китайцев.
У доктора очень много работы. Вот сейчас он ушел на операцию – принесли солдата из саперной команды, у которого началась гангрена. Он умолял оставить ему ногу. Я слышал, как Заремба оборвал его:
– Я никогда не ампутирую зря.
И велел насильно наложить маску с хлороформом.
Ты знаешь, я на днях из любопытства нюхнул маску – безвкусный, тепловатый, пахнущий резиной воздух.
Иногда удается переброситься парой слов с Люси. Накануне она помогала фельдшеру делать перевязку, приходилось отдирать присохшие к ране бинты. Раненый от боли цеплялся за ее руки. Люси с улыбкой показала свои запястья – иссиня-черные. Она гордится этими синяками.
Люси, оказывается, сделалась сестрой по необходимости. Она пыталась эвакуироваться из осажденного города, но последний поезд с беженцами, отправленный из Тяньцзиня в Таку, выходил под обстрелом, и несчастным людям, а вагоны были переполнены женщинами с детьми и ранеными, пришлось вернуться – железнодорожный путь уже был разрушен. Все вынуждены были остаться в осажденном городе и вынести жестокую бомбардировку. Она не могла сидеть в бездействии и пошла добровольно в госпиталь помогать. Теперь она могла бы уехать вместе с другими беженцами, но пока решила остаться в нашем лазарете. Действительно, Люси со своим теплом и лаской нужна раненым не меньше, чем лекарства.
Когда разговариваешь с ней, глаз невольно пристает к нелепой родинке, она замечает этот взгляд, прикрывается рукой, и оттого становится неловко.
К ней тянутся. Это и понятно. Столько мужчин, оторванных от дома, от родных. Каждому хочется хоть каплю ласки, человеческого слова, тепла. Но Люси со всеми одинаково ласкова и никого близко не подпускает. Мне кажется, исключение делается только для Глазенапа. Я часто вижу их вместе, о чем-то оживленно беседующими. У сестры хороший легкий смех. Вот и сейчас Кирилл вернулся от нее в нашу палатку, повалился на койку и молча вздыхает. Протирает от песчаной пыли свои очки, толстые, как донышки стаканов. Я однажды попытался посмотреть через них – только глазам сделалось больно.