Три прозы (сборник)
Шрифт:
– Да, в этом вы правы! – кипятился Юрьев, бегая из угла в угол и теребя верхнюю петлю кителя, будто задыхаясь. – Да, зайдешь в камеру, нос закладывает от смрада, запахов заношенного белья, обуви, а главное, этого чудовищного, ни с чем не сравнимого запаха страха, испускаемого порами. Не спорю: нет такого уголка на свете, где бы не надевали на человека ошейник, не брили бы лоб, не выжигали бы номер на руке, где бы не дотягивалась до каждой шеи рука правосудия, карающая щедро, милующая скупо, но, согласитесь, только у нас тюрьма несет особую, удивительную, цивилизаторскую функцию. В конце концов, не каторжниками ли возведена наша Северная Пальмира? А железные дороги? Каналы? А высотки? Ракеты? Спутники? Да что далеко за примером ходить – возьмите хоть эти дрова! Я давно, Евгений Борисович, собирался написать об этом, но все как-то руки не доходят. Или, думаю, вот бросить все и написать роман, в котором все женщины беременны и ждут чуда.
От изразцовой печи шел оранжерейный жар, от которого полезли и раскрылись цветы на обоях, замерцали хвощи на стеклах. Увидев Машу, Юрьев бросился к ней, поцеловал ее озябшие ладони и продолжал:
– Поймите, Мария Дмитриевна, это не хорошо и не плохо. Это эволюция. Промысл природы. Многообразие форм. Все для чего-то необходимо. Настурции нужно солнце, ящерице – лапки, всем – жидкость, жаворонку – крылья, России – тюрьма.
Звонкий хлопок – моль отпечаталась на двух ладонях.
– России нужны не тюрьмы, а школы! – взорвался молчавший до этой минуты Д. Он пытался расщепить тупым столовым ножом сучковатое полено и теперь швырнул все на пол.
Юрьев налил себе из графина стакан воды. Вода была талая, с сором. Юрьев поддел ногтем мизинца обломок сосновой иголки и залпом выпил.
– Меня просто поражает, Евгений Борисович, – сказал он, вытерев губы обшлагом, – как вы, с вашим открытым умом, свободным от предубеждений, не видите, а может, и не хотите видеть совершенно очевидную вещь: это у них там, в Элладах и Гельвециях, выделяют деньги сперва на строительство школ, а потом уже тюрем. Построил школу – готовь тюрьму. А у нас? Взгляните хотя бы на историю нашего края! Сперва гниль, тлен, топь и варварство татарских князьков. Потом приходит Ермак. Жерла пушек изрыгают Христову правду. Соглашусь, все эти средневековые штучки с казацким присвистом, все эти массовые избиения, поголовное вырезание мужского населения освобожденных таежных земель выглядят для нашего сегодняшнего просвещенного взгляда малоаппетитными, но ведь, не забывайте, все нужно умножать на коэффициент эпохи! Тогда никто не посыпал чело пеплом, не ломал руки, восклицая: «Какое варварство! Ах, эти людоеды-конквистадоры!» Отнюдь. Жестокость была вкусом времени. Раз живете – грызите, запихивайте в рот, жуйте за обе щеки. Да и, уверяю вас, ханские царевичи с Иртыша, не задумываясь, сотворили бы то же самое, если еще не хуже, дай им волю, с нашими прадедушками и прабабушками, а эти люди, жившие на этой самой земле Бог знает когда и дышавшие, может, тем же глотком воздуха, что теперь в ваших легких, эти сутулые, задумчивые, уставшие, ищущие правды, проверяющие на своем горбу прописные истины люди и есть мы сами – ведь для сущего нет ни времени, ни смены поколений. Осирис не может умереть, понимаете? Он возрождается без конца в каждом, и каждый возрождается в нем. Вы вот сдохнете когда-нибудь в луже собственных испражнений, а про вас напишут: «Осирис имя рек». Вы – это и есть ваш отец, потому что ваш сын – это и есть вы. Вы переходите в вашего сына, он еще в кого-то, я перехожу в вас, вы в меня, все во всех. Они смотришь. Мы поете. Ты едим. Вы люблю. Она умер. Я, ты, вы – какая разница! Пифагор из Самоса даже в лае собаки узнал голос умершего друга. Так ребенок, отломав голову одной игрушке, приставляет ее к туловищу другой – и прирастает, разговаривает как ни в чем не бывало, кушает кашу. Вот мы они и есть. Понимаете? Скажем, я – Ермак. А вы, скажем, тоже Ермак. И туманятся по берегам Туры урманы. Кусты боярышника и таволги плещутся в воде. Река неглубокая, с каменистым руслом, только наши струги и пройдут. Берега сдвинулись, будто насупились угрюмо на незваных гостей. И вот с высокого правого берега Туры – тучи стрел. Но гребут дальше по зеркальной глади сибирской реки бесстрашные путники-удальцы. Нам ли бояться шальной смерти? С ясным взором и молитвой в сердце. Нет сомнений в душе лихого атамана – не попустит Господь свершиться неправому делу. Господи, даждь победу и одоление! Впервые от сотворения мира оросила непроходимую тайгу тихая христианская молитва. Рубись, ребята, с именем Божьим на устах, и гибель понесем поганым! А через несколько прибрежных утесов степная луговина, тайга отступила. На берегу сети. Где-то рядом улус. Сейчас выскочат. А вот и они – ватага конных татар в остроконечных шапках, в халатах из козьей шкуры, с короткими копьями рванула из тайги и бросилась к берегу. Слышно, как звенит тетива – летят, шипя, стрелы. Скользят в воду, втыкаются в струги, впиваются в казаков. Мы с вами кричим: ребята, целься в ручницы! Гром самопалов. За дымом вопли раненых хищников. Густая завеса застилает берег, тайгу, лодки. Крики, стон из сотен грудей. Испуганные лошади – быстроногие малорослые коньки – мечутся по берегу, топча израненные татарские тела. Враги кинулись врассыпную, диким воем оглашая окрестности. Мы: еще угости, Петруша! Славно! А чуть дальше и улус. Окруженные валом, одна к другой ютятся юрты, сложенные плотно из мха, прутьев, вереска, крытые сверху шкурами оленей и коз. Из юрт струятся синеватые дымки. Городок мурзы Епанчи, объясняет татарин-толмач Ахметка. Мы: причаливай! Днища скребут о каменистое дно. Издалека видно, как бегут мохнатые дикари, наспех захватывая из юрт детей и узлы. Входим в их городище. Мед и пшено. Развешенные на деревьях божки. Брошенные старухи с длинными седыми косами, перевитыми ракушками и золотыми пластинками. Посмотри-ка на наших молодцов! Не брезгуют и старухами. Ржут задорно, залихватски, свирепо. Примеряют на себя чапаны из бухарских пестрых шелков, обмахиваются от мошкары отрезанными старушечьими косами. Приводят пленного. Кривоногий, в узких штанах из меха. Костяные пуговицы. На голове меховой колпак. Войлочные сапоги. Доха из верблюжьей шерсти. Золотые побрякушки у пояса и на шее. Бегают воровски черные злые глаза. Спроси-ка нехристя, Ахметка, далеко ли до столицы Кучум-салтана? Ахметка лопочет что-то, тыркая воздух остатками языка, болтая разорванными ушами. Татарин плюет в ответ, мол, не хочу разговаривать с джаман-кишляром – изменником. Ахметка позеленел: пытай его, бачка, вели выколоть ему глаза, собаке! Мы: сам знаю! Эй, Михалыч да Панушка – потеребите молодца малость! Казаки стаскивают с ног татарина мягкие чоботы. Желтые пятки. Волокут к костру. Мы отворачиваемся – и так насмотрелись. Доносится скрежет зубов. Шипение. Запах горящего мяса. Вопли. Мы: ну ладно, ребята, побаловали, и хватит. Татарин делается разговорчивей. Кричит, что до Кучумова града идти еще долго – Тавдой, Тагилом, Тоболом да Иртышом и что Кучум, хоть и стар и слеп, но разгромит нашу рать, мол, не видать нам Искера, мол, все сдохнем здесь. Мы в толпу казаков: ручницу! Чуть слышным рокотом проносится по рядам дружины: ишь, опалился атаман. А мы снимаем с себя железную кольчугу и вешаем на сук. Прогнулась толстая ветка. Отходим и, вскинув пищаль, стреляем. Эхо скачет по берегам. Кольчуга вспархивает, бьет крыльями. Все дивятся – пробита навылет. Берем ее и бросаем собаке-татарину. Гляди! Видишь, что сделала моя пуля! Медь, железо, булат – все разорвет. Пойди и отнеси это твоему салтану и скажи – то же будет с ним, коли не сдаст своей охотой Искер-град и все царство свое нашему государю! Дали татарину коня, привязали к седлу и пустили. А мы, похлебав каши, дремлем у костра на вдвое сложенном потнике. Иглистое пламя. Сладко спится в юрте. Богатырский храп. Шкуры убитых медведей и лосей. Замшелые кошмы покрыты персидскими коврами. В котле еще что-то варится. Пар и дым поднимаются в небо, улетают в звездную дырку, а часть стелется легким туманом по юрте. По стенам турсуки с кумысом. У входа какие-то замызганные шайтанчики. А наутро, отслужив молебен, сжигаем юрты – и дальше в путь. Дует северяк. Морозный осенний утренник. Удаль и отвага рожденных для блага родины. Бьются горячие православные сердца. Защитники и спасители от нечисти бессерменской. Плывем на страх поганым, возвещая пищальным громом славу отечеству. И быстрее стругов ползет по тайге молва о нас, белом салтане: на крылатых лодках с кумачовыми парусами, с золотым рогом, наполненным кумысом, в одной руке, с серебряным луком, пускающим горящие стрелы, против которых не защитит никакая кольчужка, в другой. И когда вылетает та смертная стрела, раскалывается над тайгой небо и гремит такой силы гром, что трясутся и падают сами собой стоеросовые идолы. И так вот улус за улусом, городок за городком. Много русской крови пролито в тайге, много храбрецов легло в боях, прокладывая путь в новые земли и открывая богатства неизвестного края. Удалая русская сила молодецкая. Покрывая славой русскую землю. Мощь русских лесов, гладь серебряных рек, вольные звуки русской песни. Русские богатыри. Подвиг. Вооружимся на общих супостат наших и врагов и постоим за православную веру,
– Вы меня не убедили, – отрезал Д., задергивая шторы и закалывая их края булавкой. Он устал и хотел спать. Его бесило, хотя и не подавал виду, что этот молодой человек заполняет собой всю комнату – своим полудетским крикливым голосом, скрипом новых сапог, терпким одеколоном, желанием казаться умным, начитанным, талантливым, а главное, своей сиротской потребностью в ласке и любви.
– Все! Хватит! – захлопала в ладоши Маша и вскочила с забренчавшего дивана. – Хватит дурацких, скучных философий! Давайте танцевать! Слышите, я хочу танцевать! Женя, сыграй что-нибудь!
Д. покорно сел за рояль. С первыми аккордами кадрили Маша схватила за руки Юрьева и закружила его по комнате, смеясь звонко, весело и молодо.
– Осторожно, не опрокиньте самовар! – буркнул Д. Из-под рояля была видна его нога, нажимавшая на педаль, из дырки в носке торчал большой палец.
– Ха-ха-ха! Самовар! – хохотала Маша, верхняя пуговица ее блузки расстегнулась, юбка развевалась, волосы растрепались, под мышками проступили темные пятна. – Ха-ха-ха! Самовар!
«Господи, где я? – вдруг подумал Юрьев. – И кто я? И кто эти люди? И что я здесь делаю?»
И все никак не мог оторвать взгляда от розового пальца на педали под роялем.
Он вспомнил, как тащили из клуба этот рояль, как не хотел инструмент пролезать в узенькую дверь башни, как отпиливали ножки. Д. почему-то без конца повторял, будто оправдываясь:
– Все равно там его доломают.
Маша вдруг остановилась, вырвала свои руки и схватилась за голову.
– Господи, – прошептала она чуть слышно, – где я? Кто я?
Музыка оборвалась. Д. испуганно посмотрел на жену.
– Что с вами, Мария Дмитриевна? – подскочил Юрьев. – Вам дурно?
С минуту она оглядывалась, будто никого не узнавая. Потом ужас в глазах ее рассеялся.
– А, это вы, – вздохнула Маша и, взяв со стола «Вечерку», стала обмахиваться. – Ничего. Уже все прошло. Все хорошо.
В гостиной пробило десять. Юрьев принялся колоть орехи, вставляя их в створ двери. Д. уткнулся в свою земскую статистику. Маша, раскрасневшаяся после танца, умылась и прошла к шкафу взять чистое полотенце, встряхивая пальцами. Одна капля упала Д. на шею, он поежился, другая на страницу, превратив Ш в лиру.
Дверь визжала и крякала.
Маша снова села на расстроенный диван, подобрав под себя ноги, и сцарапывала с ногтей остатки лака, потом, изогнувшись стройным телом назад, взяла с комода ножницы, дамские, тонкие, кривоклювые.
– Боже, кому все это нужно? Кому? Зачем? – Д. вскочил и швырнул свои бумаги под стол, листы разлетелись с легким шелестом по всему полу. В комнате стало светлее. – Зачем, я вас спрашиваю! Я вру своему начальству, оно своему, те еще выше, и так снежным комом до самой Москвы! Им главное – отчитаться, а что здесь на самом деле творится, никого не интересует! Никого! Как мы живем? Чем мы дышим? Что мы едим? Да им там плевать!
– Ну, мне пора, – сказал Юрьев, собирая скорлупу с крышки рояля в горсть. – Пойду, пожалуй, а то дождь по дороге застанет. Идти-то без малого версты четыре.
Он подошел к окну. Уже совсем стемнело. В стекле забился мотылек. Юрьев осторожно поймал его и выпустил в ночь. Кончики пальцев от пыльцы стали скользкими.
– А звезды-то, звезды! – Юрьев втянул в себя свежий ветер. – И ночь такая пряная, лихая – вишь, нализалась луны.
Маша тоже встала, стряхнув с юбки обрезки ногтей.
– Я провожу вас.
– Ну что вы, Мария Дмитриевна, зачем? – сказал Юрьев, отдирая приставший к подошве сапога лист. Улыбнувшись, он добавил:
– Semper aliquid haeret [29] . Вы устали. Вам завтра рано вставать.
– Нет-нет, ничего не говорите. Я хочу пройтись, подышать. Хотя бы до пруда.
– Что ж, – вздохнул Юрьев, подавая руку Д. – Давайте прощаться. Все-таки удивительно, как мало порядочных людей в России.
Рука была мягкая, сухая, будто Юрьев пожал тесто, обсыпанное мукой.