Три прозы. Взятие Измаила; Венерин волос; Письмовник
Шрифт:
Долго сидела на стульчаке, и затекла нога.
Вчера смотрели «Бориса Годунова» во французском исполнении. Какой-то дурной балаган! Певец, певший Бориса, подражал Шаляпину. Но он хоть пел, а остальные! А постановка! А декорации! И это их представления о России! И в довершение всего дьяк крестился на католический лад!
Тут еще забежала Любочка и вылила на меня свою очередную историю. Прямо парижский декамерон!
Вчера она ехала на такси. Шофер – русский. И вдруг она узнает в нем свою любовь, того, кто погиб в Харькове. И шофер тоже на нее все время странно смотрит. Но он не может быть тем, потому что слишком молод. Вернее, ему столько, сколько тому было тогда. И вот она едет и молит, чтобы дорога была подлиннее. Прочирикала мне все уши, как он подал ей руку, какое у него стройное, сильное тело, как красиво лежали руки на руле. «И вдруг понимаю, что, если он сейчас скажет: иди за мной! – пойду и сделаю все, что он захочет!»
Но, к счастью для Любочки, шофер только молча взял деньги и уехал.
Я сказала, что хочу пойти на выставку бабочек – увидела объявление. А Любочка на меня набросилась: «Что ты! Ни в коем случае! Они мертвые!»
* * *
Тала! Моя милая, хорошая Тала! Письмо от Талы! Как она меня нашла?
Она тоже замужем, и уже двое детей! Муж, бывший офицер, устроился рабочим на заводе «Рено», потом заболел, потерял работу, и теперь они оказались в приморском Альбеке. Бедная Талочка! Она сейчас работает прачкой и надеется на хорошее место в пансионе для стариков. Что значит это «хорошее место»?
Как хочется увидеться! Сегодня же ответила ей, чтобы приезжала и что я пошлю деньги на билет. Или мне к ней поехать? Не знаю, что скажет Ося. Он так за меня боится.
* * *
Весь день думаю о Тале. Она мне даже приснилась!
В гимназии перед экзаменом по истории мы с ней загадывали билеты, писали на бумажках номера и не глядя тянули. Талка вытащила 2. Решила себя перепроверить – снова двойка! А на следующий день ей попался билет с номером 22! Наши гадания! Как в них не верить?
Господи, сколько лет прошло!
Почему-то вспомнила, как мы побежали смотреть на свержение памятника Екатерине. Мы тогда тоже уцепились за веревку, что-то треснуло, статуя дрогнула и рухнула с пьедестала, прямо на ограду – и все утонуло в «ура!». Как же было хорошо на душе! Потом упряжка тяжеловозов потянула статую в 6-й участок – под арест, а навстречу уже шли знакомые гимназисты с повязками на рукавах «милиция». И мы тоже нацепили красные банты и накалывали всем прохожим красные банты на шубы, а Талка даже щеголяла с полицейской шашкой из разгромленного участка – отобрала ее у какого-то новоиспеченного милиционера!
А какое было всеобщее ликование, какие у всех просветленные лица – наша великая! Бескровная! Радовались бескровности, и при этом все говорили, что должна быть только одна показательная казнь – как во Французской
А тогда, сразу после нашей ростовской бескровной, пришло письмо от Маши из Финляндии – вот вам и бескровная! Бориса арестовали, на всех кораблях начались убийства офицеров – особенно много убитых было на «Андрее Первозванном», на котором он служил. К Маше ворвалась пьяная компания, искали оружие. У нее был револьвер Бориса. Она успела его бросить в помойное ведро. Ничего не нашли, но перебили посуду и прихватили с собой золотые часы и портсигар, что лежали у Бориса на столе. Маша нашла своего мужа в морге вместе с другими офицерами, изуродованного, с выбитыми зубами.
Бедная моя Маша! Бедная Талочка! Бедные все наши девочки! Каждая ведь хлебнула.
И как хорошо, что все ужасы позади. И у тебя, горошинка, будет только все самое хорошее и ничего плохого. Все плохое уже было.
* * *
Хотела пойти гулять, но погода опять отвратительная. Холодный противный дождь и сильные порывы ветра.
Скверно спала. Голова болит целый день.
И еще переживаю, что вчера накричала на Осю. Он замучил своими заботами. Сказал всего-то: «Осторожно, здесь ступенька!» А я вдруг взорвалась: «Отстань, ради всего святого!» – «Бэллочка, милая, не волнуйся, я буду молчать! Я ни слова больше не скажу, только не скачи так по лестнице!»
Весь день было стыдно.
Какой он у нас с тобой чудесный, горошинка! И какая я вдруг становлюсь ни с того ни с сего невыносимая!
Вот устроилась в кровати с кружкой чая и пишу. Буду думать о чем-нибудь приятном. О Тале. Так хочется увидеться с моей Талочкой! Хоть одна родная душа! Утром написала ей длинное письмо и в конце спросила про мужа: любишь? Счастлива?
А теперь думаю сама о себе, а что бы я ей ответила: люблю? Счастлива?
Да. Да.
* * *
Началась тридцатая неделя. Устаю ужасно.
Ехала в метро и вдруг взглянула на свои ноги – Боже, чьи это ноги там? Уставшие, некрасивые, отечные. Только теперь поняла, что имел в виду Андерсен своей Русалочкой, сменившей рыбий хвост на женские ноги. Вот и я теперь будто ступаю по ножам и иголкам. Тяжело ходить.
В метро сегодня чуть не стало плохо. Парижское метро просто кошмарное. Белые кафли, как в ванной, и банный воздух. Совершенно нечем дышать. Выскочила на бульвар из распаренного нутра. Холод, ветер. Так и заболеть недолго.
Еле добрела до дома, разделась и легла. Отлежалась и стала рассматривать себя в зеркало.
Как я подурнела! Я так гордилась своей белой кожей! Что с ней происходит? Врач сказал, что это пройдет, что пигментация повышается у всех беременных. К черту всех! И пуп – все портящий пуп! Он почему-то стал высовываться наружу. Как будто мой живот кто-то накачивает, как мяч, через этот торчащий пуп.
Я стесняюсь своих изменений. Раньше всегда чувствовала в себе какую-то кошачью грациозность, а теперь кажется, что уже всю жизнь хожу, как пингвин. Так устала! Иногда кажется, я – неподъемное чудище! Скорей бы уже!
Иосиф, мой хороший, добрый Иосиф! Посадил на колени, прижал мою голову к своему плечу. Говорил, говорил… О моей внутренней красоте и особом свечении изнутри. Не верю, но стало легче.
Бегство в Египет. Он встал, взял Младенца и Матерь Его ночью и пошел в Египет. Белая равнина, полная луна, свет небес высоких и блестящий снег. Зеленые огоньки стрелок. Паровозы кричат, как чайки. Вагоны первого класса – синие, второго – желтые, третьего – зеленые, сейчас – лунные со снежной холкой. Телеграфист одиночен. Наст скорлупчат. Однажды зимой телеграфист видел, как волчье семейство переходит рельсы. Тень отца является полуночно, идет вдоль литерного, стучит молотком по колодкам, нагибается, будто хочет убедиться, действительно ли там написано «Тормоз Вестингауза» или что-то другое, – все в порядке, машет фонариком, можно ехать. Тишина проглатывает далекий перестук. Гудок короткой отрыжкой. Обратно по тропке-траншее, прорытой в сугробах. Дыхание полнолунно. Морозный вселенный хруст от валенок. Луна вмерзла в тонкое облако, смотрит из-под льдины. Звезда молчит звезде. Сколько точек и ни одного тире. Показалось странным, что под этими же звездами когда-то пустили Моисея в папирусной корзине по водам Нила. Жизнь Самуила Морзе. Глава первая. Самуил Морзе был художником. Земля – это корзина с человечеством, пущенная по Млечному Пути. Возвращаясь на корабле «Салли» из Европы, Морзе смотрел в подзорную трубу на будущее с поправкой на ветер. В окуляре рябь. Он писал жене: «Бог смотрит на нас тем же глазом, которым мы смотрим на него. Дорогая, как много слов, обозначающих невидимое! Бог. Смерть. Любовь. И что делать, если нужно назвать то, что так близко, но для чего нет слов? Вернее, те, что есть, совсем ничего не объясняют, более того, больны, грязны, гадки. У нас так мало слов для состояния души и еще меньше для состояния тела! Как описать то, что у нас было? Описать так, чтобы передать хоть часть того настоящего, удивительного, прекрасного? Придумывать новые слова? Ставить точки или тире? Господи, тогда то, что мы целовали, будет состоять из одних пропусков! Прочитал, не помню где, что душа, как и тело, пахнет собой и своей пищей. Как это точно. Запах души. Это у души может быть грязный запах. А в любви ничего грязного быть не может – там ничего от нас, там только то, что вложил в нас Бог. И поэтому твой запах (всего, чего не могу написать словами) – божественный. И вкус. И каждый раз – немножко другой. Тело, как и душа, пахнет собой и своей пищей. Нужно придумать новую азбуку, чтобы называть неназываемое, чтобы не было стыдно целовать то, чему еще нет чистого прекрасного имени. Корабль пуст, кроме меня никого, только парусина – жрица ветра. Закат червлен, расхристан. Везу тебе, любимая моя, подарки, а самый чудесный из них – янтарь с доисторической уховерткой, и видны все ее лапки и зазубринки, какими ухо почесывала Бог знает когда. Навожу подзорную трубу на резкость и вижу нашу кошку, как она, жмурясь и потягиваясь у тебя на коленях, выпускает свои коготочки-кавычки». Жена Морзе умрет молодой, и профессор начертательных искусств долго будет искать глухонемую девушку. Найдет. Они поженятся, она выучит придуманную им азбуку, и они будут переговариваться точками и тире долго и счастливо. Наутро равнина переписана набело размашистым сугробистым почерком. Тень от облачка заверила снега, как печать. Бегут по замерзшим проводам слова, но невозможно передать молчание. Дети строят снежную бабу. Колченогие столбы тянутся гуськом за тридевять земель искать счастья не там, где они его потеряли, – так ищут часы не в канаве, куда свалился, а где светлее. Как взглянешь на столбовых беглецов – застывают лямбдой. Далеко не уйдут. Там кромка мира. Край света проходит вот здесь, видите, где кончаются слова. Мироколица синеснежна, скуласта. За ней ничего нет. Немотно. И уйти туда, по ту сторону слов, невозможно. Предыдущий телеграфист, доходя до границы, каждый раз утыкался в буквы, бился о них, как муха о стекло. С этой стороны слов липа в спущенном чулке льнет к столбу, а с той – немь. И сугробы на закате не играют мышцами. И у дыма из трубы нет тулова. А здесь все буквально. И нет никаких времен – только зимнее продолженное. В заснежье – обло, стозевно, лаяй, а здесь всех спасут, здесь все – уховертки. Время – буквально, вот я эту строчку пишу, и моя жизнь на эти буквы продлилась, а жизнь сейчас читающего на эти же буквы сократилась. Свет из окна на снегу перепончат. Всемирная история осла. Глава первая. Родился – не крестился, умер – не спасся, а Христа носил. У древних осел – символ мира, а конь – войны, поэтому пророк должен был въехать в Иерусалим на белом осле. Жена Осириса, Изида, с младенцем-сыном Гором бегут из Египта на осле от преследований злого Сета. По персидским источникам, когда трехногий первоосел издает крик, все женские водяные существа, творения Ахурамазды, беременеют. Колесница Ашвинов запряжена ослом, с помощью которого Ашвины выиграли гонки по случаю свадьбы Сомы и Сурьи. Золотой осел. Буриданов осел. Уши машут ослом. Волосы из креста на спине осла помогают от бесплодия. Ослиной челюстью Самсон убивает несчастных филистимлян. Отравленный Чезаре Борджиа, чтобы спастись от яда, лег в тушу осла, разрезанную пополам, и отлеживался в парных внутренностях. В ослином молоке, если верить Плинию, любила купаться возлюбленная Нерона Поппея. Слышать во сне доносящийся издалека протяжный крик осла предвещает, что вы станете богаты из-за смерти кого-то из близких. Кто же это сказал, что время – осел, подгоняешь – упрется и стоит, захочешь задержать – бежит и не смотрит на тебя? Умей осел говорить, он бы задал такой вопрос: сказал Господь Моисею: «Лица Моего не можно тебе увидеть, потому что человек не может увидеть Меня и не умереть», – значит, умершие – это те, кто увидел то лицо, и все храмы и все молитвы – ей, смерти? Снег подошел к окну на цыпочках. Приятно выйти, дышать и смотреть на дым из трубы. Тихо, безветренно, скоро прогундосит без остановки девятичасовой. Одни поезда проносятся, зажав нос, другие обнюхивают каждый столб. Снег пошел дальше по дороге на Шаблино, где молоко продается на вес – рубят топором, а спят без постельного белья на каких-то дерюгах. Учительница постирала простыни и повесила сушить, наутро смотрит – забросали грязью из-за забора, она опять стирать. Небо – голь, погост – щемь, прохожий – пес. Еще декабрист Завалишин обратил внимание на местные обычаи: смотрю – лежит собака и зализывает у себя что-то окровавленное – у этой сучки были срезаны срамные губы, причем только недавно, еще шла кровь, и Каштанка ее вылизывала. Хозяйка рассказала, что бабы так привораживают мужиков – губы с наговорами зажариваются среди другого мяса, потом подается все это тому мужчине, который любил бы ту женщину. По телевизору родственники заложников умоляют не начинать штурма. Штурм скоро начнется. Те, кто погибнет через несколько минут, еще живы. Механизатор, пьяный по случаю Дня танкиста и своего рождения – всю жизнь шутил, что родился танкистом, – заснул с зажженной сигаретой и сгорел. Он боялся сгореть в танке – ему так и снилось во время смерти, что горит в своей боевой машине. Сидели на поминках и ели то, что осталось от дня рождения. За околицей море – снежное, поколенное. Намело занос – мыс. За ним поднимаются дымы деревни – идут эскадрой от реки к лесу пятистенки с подснежными лодками. Смущало, что такие важные вещи, такие великие дары, как Святые Таинства, подаются в такой грубой форме – еда, надо что-то прожевать и проглотить, или опуститься в воду, искупаться. И глупым казалось объяснение, как дева родила ребенка и не осталось ничего – ни разрыва, ни шва – все затянулось, как Чермное море, которое расступилось ради Израиля и затем опять сомкнулось. В окно видно, как идет по улице баба, такая же вот Мария, останавливается посреди дороги, чуть раздвинет юбку и, не присаживаясь, стоя, замирает на минуту, потом идет дальше, оставив на снегу дырку с желтыми краями. Зимний призыв, снежные погоны. Начало широкой масленицы, на горке парни с девчатами катаются на громаках – из навоза вылепливается нечто вроде сковороды с толстыми и загнутыми краями, не больше пол-аршина в диаметре, обливается водой и замораживается – не удержался и, заразившись общим весельем, тоже несколько раз съехал с горки. Вот так бы, на громаке да с горки и укатить от времени, от этого Ирода. На морозе слезит, ночные облака внахлест, путь искрист, змеетел. За каждым окошком любец и любица. Людей на самом деле на земле немного – вот в день воскрешенья она действительно наполнится. Так и запомнилась та комната: в одном окне зима, а в другом ветки цветущей сирени подталкивают облако. Вдоль путей бутылки, но ни в одной нет записки. Железнодорожный сторож на переезде – зипун, стоптанные валенки, барашковая шапка, два свернутых флага, красный и зеленый, под мышкой, в руках потухший фонарь. Поезд набрал скорость, стакан подъехал к бутылке. Дверь купе приоткрыта, мимо проходят, хватаясь за поручни, женщины с полотенцами и мыльницами в руках, с заплетенными на ночь косами. Слышно, как мягко хлопнуло откидное сиденье о стенку вагона. Но если Ирод уничтожил всех младенцев до двухлетнего возраста, то Иисусу не с кем было играть, у него не было сверстников! Да не избивал Ирод никаких младенцев! Они выросли и потом умерли сами. За белым полем фабричная труба-небососка. Местные жители ничего не продавали эвакуированным, а молоко, которое оставалось, демонстративно выливали на землю. Паводок – избе по горло. Мы для зверей – сумасшедшие, с нами лучше не связываться. При аресте разрешили попрощаться с ребенком, вошла в детскую – сидел на постельке, сказала, что уезжаю в командировку: оставайся с Клавой, будь умницей! А он: то папа уехал в командировку, теперь ты – а вдруг уедет и Клава, с кем же я останусь? Традиционные блюда в сочельник – ячменная каша без молока и масла и компот из сушеных фруктов – напоминают о бегстве Святого семейства в Египет. В дома еще пускали переночевать сердобольные люди, а в сердце уже никто. Повесила сдвоенную вишню на ухо, приложила к плечу зонтик, как ружье, и крикнула: ни с места! Для спасения утопающего нужно оглушить его ударом весла по голове. В комнате шла игра, все почесывались и, запустив руку за пазуху, вытаскивали насекомых, которых тут же давили на бумажке для записи, так что к концу пульки на бумажке нельзя было разобрать цифр из-за кровавых запятых. Ушел пароход, обгоняя ненадолго зиму. По реке один берег плывет быстро, а другой медленно. Бросали чайкам шоколад. Во время войны русских немцев везли на барже в ссылку по Каспию, жара, к цистерне с водой очередь, ругань, драка, а одна женщина говорит: перестаньте, вы же не русские! На море лунная пуповина. После обеда – крокет, битвы до самой темноты, когда уже невозможно различить шаров, а Роза еще и жульничает – подолом юбки то и дело поправляет шар, подводит его на хорошую позицию. Художник Фу Дао растворился в изображенном им тумане – нарисовал туман и ушел в него. В камере собирала обгорелые спички и царапала ими что-то по листу бумаги, выданном на уборную, или лепила из прожеванного хлеба. Ходили на кузницу смотреть, как кузнец перековывает лошадей, как из обрезков копыт варят коричневый пахучий клей. Обратно ехала на возу с сеном – так чудесно! – упала на спину, и такое чувство, будто качаешься в люльке из сена и подвесили ее прямо к небу! Даяй – хорошо поступает, а не даяй – лучше. Когда персидский шах Ага Мохамед захватил Тифлис, его солдаты старались не только изнасиловать как можно больше женщин,