Три прыжка Ван Луня. Китайский роман
Шрифт:
Рядом с ней в высоких зарослях гаоляна [114] частенько сиживала госпожа Цзин. Это была простая торговка овощами, чьи жизненные обстоятельства лишь на поверхностный взгляд казались благополучными; она уже год как овдовела, воспитывала двух сыновей — двенадцатилетнего рослого мальчика и еще одного горбатого золотушного ребенка, с очень дурным характером. После рождения несчастного уродца она перестала баловать старшего сына. По мере того, как обнаруживались странные качества второго ребенка, которого отец прозвал Старичком, ее внимание все больше переключалось на него. Вопреки своему убеждению, что во всем виновата ведьма-акушерка (не случайно же на их улице родился уже второй неудачный ребенок), и несмотря на то, что она прибегала ко всем мыслимым оздоровительным средствам — золе, воде, прижиганиям, — несчастная мать не доверяла самой себе: возможно, она не предусмотрела чего-то во время беременности или еще раньше, или слишком легкомысленно отнеслась к рождению своего младшенького, или совершила какие-то другие ошибки.
114
…в высоких зарослях гаоляна…Растение из семейства злаковых, вид сорго; по виду напоминает кукурузу.
Поначалу, когда ребенку еще не исполнилось двух лет, мать прятала его от людей; она питала безграничную любовь к этому калеке, умоляла, чтобы он вел себя разумно, самолично испытывала на нем всевозможные колдовские практики; то были счастливые недели — когда она применяла какое-нибудь новое средство и потом с надеждой ждала результата, наблюдала, обманывалась то в одном, то в другом. Потом, разочарованная, сердясь на себя за то, что ради этого уродца порвала со всеми, на время оставляла ребенка в покое. Ругала на чем свет стоит маленького недоноска, навязавшегося на ее шею.
Но любовь к сыну каждый раз брала верх. Она приводила свое дитя к другим ребятишкам, вмешиваясь в их ссоры, добивалась того, чтобы никто не осмеливался дразнить Старичка, и даже большего — чтобы дети его боялись, чтобы позволяли ему их терроризировать, от чего его дурные наклонности расцветали еще пуще. Она бы оказалась из-за этого ребенка в полной изоляции, если бы не благоразумие соседок. Госпожа Цзин становилась все более нетерпимой, не желала, чтобы другие судачили о ее неудачном сыне или даже просто упоминали его имя. Она вжилась в роль обороняющейся — и теперь играла ее не только в тех ситуациях, которые напрямую касались Старичка. Ее былая словоохотливость, грубоватая непосредственность безвозвратно исчезли. Она превратилась во вспыльчивую, неуживчивую мегеру.
Тогда-то до нее и дошел слух о новых могущественных колдунах, которые спустились с гор Наньгу и движутся на юго-восток. Слухи все множились. И женщину словно озарило вспышкой молнии: она стала бегать на двор ямэня, на торговые площади, где люди всегда рассказывают разные байки, жадно впитывала новости — и, как добычу, утаскивала к себе домой. Она теперь была ласковой и со Старичком, и со старшим мальчиком, возбужденно болтала на улице со знакомыми; а когда «поистине слабые» приблизились к Тяньцзиню, оставила на попечение соседу и старшего сына, и все хозяйство, сказала, что должна отлучиться на пару дней, и отправилась в лагерь Ма Ноу. Нет смысла подробно объяснять, как там жилось ей и остальным женщинам. Они не нашли того, что искали, — но в конце концов поняли, что обрели всё, о чем только могут мечтать. Ни одно их желание не было исполнено, у них просто отняли все желания.
Отряд Ма Ноу разбил лагерь в роскошной местности к западу от болота Далоу
Шел пятый месяц с тех пор, как они покинули горы Наньгу
Всепроникающей нежностью веяло в летнем воздухе. По вечерам от поросших цветами склонов, спускающихся к болоту, наплывали на них смутные шумы, когда же налетал порыв ветра, обрывались, словно перезвон колокольчиков; восторженные духи-утопленники роями носились среди болотных огней, над землей прикидывались темными тенями, пытались цепляться к людям. Далеко друг от друга на продолговатых холмах стояли величественные катальпы. Их толстые узловатые ветви непрерывно обрастали зелеными побегами, соединявшимися в такую плотную и пышную крону, будто деревья никак не могли вволю надышаться голубым воздухом, раскидывали могучие руки, ловя горячие золотые капли энергии ян. Каждый лист-сердечко выставлял напоказ блестящую зеленую кожицу, бесстыдно демонстрируя сплетение пищеварительных артерий. Когда с болота налетал ветер, голые листочки дрожали мелкой дрожью и, роняя прикрепленные к ним стручки, с любовью прижимались друг к другу. Из колышущейся зеленой массы — парящего в воздухе холма — свешивались ворсисто-коричневые стручки: они-то и падали вниз, усеивая траву, и, словно разбившиеся при падении дождевые черви, пятнали собою красивый мох. А там, где холмы разглаживались, в котловинах буйно разрастался нарядный мискант — трава с жесткими стеблями в человеческий рост и узкими, полосатыми как шкура зебры желто-зелеными листьями. на которых радужно переливались дождевые капли.
На этих тучных землях, к которым они приблизились с запада, расположились, никем не потревоженные, люди Ма Ноу. Все ожидали скорого прибытия Ван Луня, который, по слухам, еще неделю назад присоединился к остановившемуся чуть дальше на восток отряду Чу.
Был седьмой день пятого месяца, когда в лагерь доставили молодого сильно ослабевшего брата, которого нашли в бессознательном состоянии прямо на дороге. Пятидневный пост, который он добровольно наложил на себя, явно не пошел ему на пользу. Этого почти невесомого долговязого юношу, одетого в некое подобие подпоясанной вервием монашеской рясы, притащил, бережно неся на руках, коренастый мужчина
Солнце зашло. Ма Ноу, пока не опустились серые сумерки, сидел, прислонясь спиной к дощатой стене хижины, подсчитывал что-то, смотрел сквозь растопыренные пальцы на звезды, пощипывал себя за бороду; потом распростерся на земле в молитве: завтра будет День просветления Шакьямуни, Чистого, Хранителя Меча Всепроникающей Мудрости.
Выпрямившись и удобно устроившись на теплом мху, Ма мечтательно заулыбался во тьме. Его глаза моргали; желтоватые радужки на мгновение выглядывали из узких щелок, как щенки, выбирающиеся из-под крышки короба. Мимо него проходили люди с бумажными фонарями, многоголосое радостное пение доносилось из женского лагеря, разбитого дальше к востоку за холмом. Время от времени раздавались жестко-бесстрастные возгласы мужчин. Где-то поблизости вслух молились. Непроницаемое, грузное, толстобрюхое небо вплотную притиснулось к земле, которая вдруг — после того, как его покинуло солнце — показалась ему желанной; устами миллионов мерцающих звезд оно что-то ей испуганно нашептывало, о чем-то молило — хотя в другое время с царственным безразличием смотрело, как она копошится возле его отечных ступней. Жалобные «ва-ва» приблизились и затихли вдали, глухо гурлыкнув о деревянные доски. Это из бамбуковых зарослей выпорхнула стая птиц, пролетела, чуть не наткнувшись на стену хижины, в сторону мискантовой котловины. Ма закрыл глаза; и мысленно увидал тех ярких птиц, что в летнее время летают у перевала Наньгу и в других, более южных горах: бирюзовые хохолки на черных головках, круглые карие глаза; огненно-алое нагрудное оперение; на коричневой спинке и коричневых же крыльях переливаются темные глазк и . Как они ворковали!
Завтра братья и сестры будут праздновать День просветления Шакьямуни. Ма Ноу не хотелось спать. Здесь все держатся за него, доверяют ему Их благоденствие в его руках. Он почувствовал во рту горький привкус, сглотнул. Все они поплывут, полетят к островам в Великом Океане, и всё у них будет хорошо, всё уже хорошо: корабль снаряжен, кормило на месте, оно прочно укреплено. Гуаньинь — имя госпожи судна, и она, стоя на палубе, будет руководить переправой, отдавать распоряжения ветру. Братья молятся ей, сестры поют для нее, всем им живется привольно в тени госпожи Гуаньинь. А он, Ма Ноу, — слуга на судне, верный кормчий. Его благоденствие в ее руках; он тоже искал себе место меж ее ладоней — и был раздавлен, растерт, сброшен в траву. Мудрый настоятель на острове Путо однажды отказал ему в наставлениях, которых он ждал; тот настоятель был поистине мудр; теперь у него, Ма, есть и будут свои ученики, столько, сколько он сам пожелает; и они пойдут за ним, куда он укажет, — только почему-то он уже не гордится этим.
Ма Ноу, наклонившись вперед, спрятал холодное лицо в ладонях. И одновременно — спрятал от себя то, что ненавидит богиню тихой, но острой ненавистью; ненависть замаскировалась колющей болью за грудиной. «Ван Лунь…», — выдохнул он. Ма Ноу теперь думал о своем друге так же, как и все другие: видел в нем мифического гиганта. «Ван Лунь, Ван Лунь…», — причитал Ма Ноу; он чувствовал, как в нем зашевелилось что-то дурное, неясное для него самого; Ван Лунь, конечно, мог бы все исправить. Зачем ему понадобилось это ужасное путешествие в Шаньдун, к Белому Лотосу, — и ведь он не вернулся оттуда, не вернулся.
Или, вернее, вернулся, но поздно. К чему это приведет? Они все жили мирно и безмятежно, на что-то надеялись и были счастливы на свой лад. Из самого Ма, правда, ничего не вышло. Его золотых будд и хрустальную тысячерукую богиню возили за ним на тележке — как пищу, которую он так и не отведал. В суете повседневных забот о братьях не оставалось места ни для «погружений», ни для «преодолений». Четырех священных ступеней он даже не касался своей стопой. А ведь было когда-то: он погружается в поток, единожды возвращается, больше не возвращается; он сам — Архат, Лохан, Заслуженный и Достойный, равно бесстрастно взирающий на золото и на глину, на катальпу и на мимозу, на санталовое дерево и на тот топор, которым это дерево рубят. Он больше не видит ликующих небес, где разделяются, расходятся в стороны Духи ограниченного сияния, Лишенные сознания, Не чувствующие боли, Обитатели Ничто и, наконец, Пребывающие там, где нет ни мышления, ни не-мышления. Когда-то, у перевала Наньгу, безмолвно и благостно сидели перед ним золотые будды; мочки их ушей спускались до плеч; у каждого под синими волосами, собранными в пучок, посреди выпуклого лба сиял третий глаз, Око Просветления; у них были томные взоры, светлые, почти испаряющиеся улыбки на круглых гладких лицах, на полных губах; будды сидели, подогнув под себя стройные ноги и развернув ступни подошвами вверх, — словно младенцы в материнской утробе. Теперь ничего этого больше нет. И нет Вана, нет тишины, безмятежности; он, Ма, не сумел стать причастным к растущему кругу благочестивых. А ничего другого — другого? — у него нет.